Страница 48 из 59
Перешли речонку какую-то вброд, держась рука за руку, и по ровному полю шли долго, сворачивали туда-сюда, мелкие елочки стали ветками цепляться. И вот он идет все тише и останавливается совсем: кажется, говорит, пришли... стой, а то как бы свои не пристрелили. Ночной птичкой подает условный сигнал - плачевным птичьим голоском посвистывает протяжно и тоненько. И мы стоим, ждем, ждем...
И наконец отвечает такая же птичка издали.
Мой спаситель дут перевел, будто из-под воды вынырнул.
- Фф-у... Наши. Теперь все в норме... Это уж партизаны, точно. - И правда, шуршат шаги по траве, трещат по сухим веточкам.
- Кто такие? - спрашивают издали чисто по-русски.
- Свои, свои!
- Что за свои! Пароль давай.
- Таганка!
Слышу, подходят ближе.
- Да это Митька Телягин, никак? Удрал?.. Ну... ну, молодец, а с собой кого привел?
- Летчик, наш, он, понимаешь, сейчас слепой вроде.
- А тебе кто сказал, что летчик?
- Тьфу ты... Самолет давеча в лес врезался, не видали, что ли?
- А ты, значит, его вытащил и к нам привел? А нам причудилось, будто того немцы тащили.
- Да... кажись, это он и должен быть. Да говорю, ведь он слепой.
- Видали мы и слепых, и косых. Расшифровывали!.. А ты, дурень, в лес ведешь за руку, а кого - не знаешь! За это знаешь что полагается?
- Да, братцы, свой же парень, что вы... Ну, сразу же можно определить.
- Что он сам-то молчит? По-русски плохо выучился? Ты погоди за него разглагольствовать... Ну-ка, летчик-пулеметчик, кто ты такой есть? Только не крути кривду, разом давай. У нас время на учете!
- Он все верно сказал, - отвечаю.
- Проверим. Как звать?
- Тверской.
- Ну, дальше, какой части, как командира фамилия, мы проверим, не беспокойся.
Голос басистый, злой, властный. А с чего ему добрым быть - партизаны. Они живут кругом карателями окружены, я все радостно усмехаюсь и отвечаю ему терпеливо, мне даже его злоба приятна - таким, думаю, тут им и надо быть, таких голыми руками не возьмут! Они переругиваются с моим товарищем, тот меня защищает, а мне их обоих обнять хочется - свои же, свои, это понять надо, и язык такой хороший, хотя и со всякой руганью, да это-то наплевать.
Однако болтать я с ними не стал, говорю, чтоб вели к командиру ихнему, там поговорим, а не тут, на лесной опушке.
Они сперва поспорили, потом зашептались, ладно, говорят, пошли, опять дают мне руку, идем, вправо, влево сворачиваем, в самую чащобу, в глубь леса меня уводят и уже идут не таясь, - значит, тут они полные хозяева. По дощатому мосточку через ручеек или речонку переходим, и привели. Мне слышно: кругом люди стоят, один шевельнулся, другой кашлянул в кулак, на меня уставились, наверное, и я представляю себе - тут какая-то лесная поляна, землянки, значит.
Руку мою бросили, и я стою и жду, когда позовут командира и я ему все четко объясню.
Стою, будто на какой-то вышке, очень высокой, с закрытыми глазами, и дощечка подо мной узенькая, и меня уже пошатывать начинает, и именно тут слышу звук, ужаснее какого для меня в то время и быть не могло: заскрипела калитка, отворилась, заскрипела, пристукнула, затворилась, и звук этот я ни с чем не спутаю: я его будто целый год слыхал, пока валялся в сарае на соломе. На всю жизнь запомнил. Привели меня в аккурат в тот двор, откуда вывели! Кругом, значит, поводили и обратно привели.
- Ну вот, браток, - говорит мне мой сволочь-спаситель, - ты на месте. Требовал командира - командир отряда перед тобой! Отвечай...
И тут от этой невыносимой подлости я сошел с ума: кинулся прямо на этот голос, схватил кого-то и стал рвать его и душить, меня бьют, а я всех рву, вслепую, кого могу достать. Безусловно, я тогда был бешеный, потому что был же я очень ослабевший, и все это вслепую, а они-то видят, куда бить, но все равно получилась свалка - меня кто-то сапогом, а я в ногу вцепился и его к себе рву, и тот весь на меня рушится, и они никак меня из-под него не могут окончательно достать, удивительно даже, сколько возились.
Потом меня одолели, и было все, как бывает, - одинаково: допрашивали, повязку с головы сорвали, все вообще срывали и по голове били, сперва осторожно тыкали, боялись вовсе убить, потом разошлись и потеряли всякую осторожность.
Я мертво молчу, но одного боюсь ужасно - вдруг, очутившись без памяти, я что-нибудь проболтаю в бреду. И вот, к примеру, они меня спрашивают, сколько каких машин, и я, предположим, знаю: истребителей двадцать один, а я себе внушаю, что восемь, восемь, восемь, сам себя путаю. Когда прибыло пополнение? Я знаю, что позавчера, а себе твержу - весной, весной, представляю себе весну. И знаю рощу с оврагами, где наши танки сосредоточиваются, и я ее стираю из памяти - нету такой рощи, хотя я ее с воздуха видел. Нету! И она старается, и делается пустое место, потом даже озеро заливает это место, и я говорю себе: да, озеро там, озеро!.. И уже сам путаю, где правда...
Воскресаю к жизни в полной тишине, ну и во тьме, конечно, добили они, что оглохнул наконец. Очень мне холодно, я трясусь от холода. Валяюсь я на мокром в одном белье, а меня еще кто-то трясет и теребит, а что с меня взять? Я не ваш, я ушел...
Я и вспомнить не смогу, даже если захочу теперь. А кто захочет вспоминать? Одного раза хватит, не то что опять вспоминать. Почему-то я не умер, похоже, меня куда-то тащили, перекладывали. Зубы разжимали. Льют воду, глотаю. Не я, горло глотает, чтоб не захлебнуться. И это так долго было...
И вот я покачиваюсь где-то между небом и землей и вдруг с изумлением, как сквозь сон, начинаю расслышивать слабый звук, и он все громче, быстро нарастает, потом прямо гремит - непонятный своей громкостью, и долго спустя я соображаю, что это капли, дождевые капли капают в воду, в лужицу, и после глухоты и тишины этот вернувшийся звук мне показался такой, будто барабаны бухают.
Потом я нормально стал понимать все на слух. Но я уж начал молчать, ни за что не показываю, что слышу, а они, эти, кто вокруг, не то верят, не то нет - свою тянут какую-то линию. Я не рассуждал, что они там затеяли, мне сперва и думать-то связно не удавалось. Было во мне только одно: молчать. Молчать до смерти.
Кормит меня какая-то, по голосу вроде старушка, ведьма слащавая, подколодная. В рот мне кашу сует и все приговаривает, и все чисто по-русски, а с фальшью, вроде бы баюкает. И между делом проклинает фашистов, совсем даже не к месту, среди разных присказок да причитаний вставит. Язык-то русский, да я-то его хуже всех и боюсь. Молчу.
Какие-то приходят, про меня все расспрашивают, не говорил ли чего? И фамилию мою знают. Откуда же? А так, по разговору, они вроде партизанские дела обсуждают.
Я молчу.
Другой раз эти же приходят, слышу, как дверь отворилась и на меня морозным воздухом пахнуло, со снега, - значит, уже крепкая зима.
И меня так это добродушно, так ловко расспрашивать стали. Раз уж зимой запахло, меня сомнение берет - что же из меня они выпытать хотят? Как будто все всякое значение потеряло. А ведь что-нибудь, значит, для ихней пользы нужно, раз они меня кормят. И старуху ко мне подсадили.
Один присел и стал закуривать. А автомат около меня прислонил, у самой моей руки. Я медленно, медленно, как букашка ползет, пальцами повел потихонечку и ощупал. Точно. Автомат немецкий. И тут во мне так и вспыхнуло: закурил он с шиком от зажигалки. Не скручивая самокрутку, а готовую сигарету, и запах этой сигареты я запомнил: немецкая сигарета, знаю, пробовал.
Я и так молчал. А тут уж я как мертвую задвижку за собой задвинул. Навсегда.
Я даже во сне молчал. Приснится мне, что я сейчас заговорю сонным разговором, и я от страха, от тревоги просыпаюсь. Я во сне всегда помнил свое главное: молчать. Тут уж не в военной тайне какой-нибудь дело стало, а так: ответ за всю подлость, за все, за все, одно у меня оружие бороться молчать. Я никому, ни в чем ни на сколько не мог верить. Как-то музыку потом услышал, я и музыке не верю - это она меня усыпить, успокоить хочет, сволочь, играй, я тебя все равно как не слушаю.