Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 59



Становимся на колени и, по очереди придерживая друг друга, чтоб не нырнуть, черпаем ладонями холодную воду из веющей бездонной глубиной реки...

Потом мы уходим в какой-то туман продолжения нашей жизни, я долго после этого ничего не могу вспомнить. Да и зачем?

Я чувствую-помню себя узкой, длинно-вытянутой, скользящей, обтекаемой, что-то во мне холодеет и замирает от все растущей радости и страха. Толща воды все время хочет вытолкнуть меня на поверхность, но я плавными сильными толчками ухожу все глубже в холодный бездонный сумрак, запас воздуха, кажется, уже кончился, но я еще могу терпеть, хочу дойти до предела и потом не торопясь всплываю, медленно, с широко раскрытыми глазами. Вокруг становится все светлее, зеленее, я вижу снизу дно лодки, вдавившееся в воду, отклоняюсь в сторону, чтоб не зацепиться за весло, точно переломленное у поверхности, и, с всплеском вынырнув, вдыхаю и жадно, почти с болью, хватаю открытым ртом живой, желанный, вкусный воздух, которого мне так не хватало.

Лодка кренится, все навалились на один борт в мою сторону. И наперебой кричат с облегчением, досадой, восторгом, протягивают мне руки:

- С ума сошла! Черт какой! Так и думали, не вынырнешь. Давай в лодку!

Как хорошо из подводного царства очутиться в мире, освещенном солнцем, сколько воздуха, вкусного, сладкого, дыши - не хочу! Я смеюсь, винтом верчусь в воде так, что все мелькает и слепит мне глаза, как на карусели: гладь реки в солнечных вспышках - зеленые кудрявые громады деревьев у нашего берега - яркое синее небо - далекая зелень и лодки у пристани другого, дальнего берега, и все снова, по кругу. Я плыву к берегу, это мне не труднее, чем ходить по траве, у меня правильное дыхание и стиль, и я узкая, длинная, гибкая, тело повинуется мне с наслаждением - плывет, гнется, твердеет, напрягая мышцы. И просит: еще, дай еще какую-нибудь веселую работу, даже когда инструктор плаванья останавливает, удерживает и ругается, скрывая гордость мною.

Он готовит нас для показательных выступлений на празднике, и я знаю, что он волнуется, когда я плыву стометровку, подстерегает момент, когда я ударю ладонью по краю плота, и, щелкнув в кармане секундомером, рассеянно отходит в сторонку, отвернувшись, воровски бросает быстрый взгляд на циферблат и оборачивается с равнодушным видом, а глаза у него торжествующие, азартные...

Все мое похолодевшее в воде тело обливает сухой солнечный жар, босым подошвам горячо от нагретых белых досок плавучих мостков. Кто-то меня зовет, и я бегу, оставляя мокрые следы на сухих досках.

Около раздевалки сидит дядя Сильвестр. Несмотря на жару, он в пыльных грубых сапогах и в выгоревшей суконной пыльной куртке, застегнутой на все пуговицы.

Девчонки в плавках и купальниках, пересмеиваясь, шлепают мимо него босиком, а он мучается и угрюмо терпит, внимательно, хмуро смотрит вдаль, чтоб не оглянуться, как несчастный человек, которого усадили дожидаться в женской бане.

Я давно его не видела - он живет с семьей: Нюрой, с мужем ее Володей, с детьми, - и мы совсем не видимся, незачем нам видеться, и я их почти забыла, они где-то далеко в полудетских воспоминаниях, прошло всего несколько лет, но каких - революция, моя взрослость. Все, что было, - это прошлое, а все "прошлое" сейчас для меня так неинтересно.

Еще какой-то пузырь сидит на корточках, спиной прислонясь к барьеру, рядом с Сильвестром. Это Борька, старший их сын. Тогда я его, кажется, в первый раз увидела, и показалось мне почему-то, что он горбунчик. Горба, конечно, никакого нет, но глаза смотрят как-то исподнизу и слишком упорные, не то обозленные, не то страдальческие, такие бывают у рано надолго обиженных чем-то детей.

- Это что ж у вас тут?.. Все купанье идет? - спрашивает Сильвестр, не глядя, и, видно, ему, очень совестно за нас. - Ну, ну... Ты бы хоть пошла оделась бы.

Потом медленно, из-за Борьки, мы идем по знакомым аллеям Крестовского острова, вдоль зеленого берега реки.

Сильвестр осуждающим тоном рассказывает: сестра Нюра болеет, с мальчиком ей трудно, девочка тоже болеет - какая девочка? - удивляюсь я; оказывается, есть и девочка. Еще и девочку родили! "Нашли время", - думаю я брезгливо и презрительно. А Владимир где-то воюет, еще не демобилизован. Надо бы зайти, помочь...



Значит, хоть его тут нет, думаю я и молчу.

Маленький горбунчик со злобно-страдальческими глазами все слушает, слушает и, поддавая рваным ботинком обломки кирпича, вдруг сипло объявляет:

- Пускай катится! - Это про меня, конечно. - На что она нам сдалася!

Сильвестр поворачивается ко мне, и я вижу его красные, утомленные, больные глаза, - и печально замечает:

- Вот какие дети... Совсем задичают... Последний облик потеряют.

Я не помню, как было дальше и куда мы пришли, знаю только, что начала против воли к ним забегать в свободные часы - постирать, вымыть пол, хлеб и воблу получить по карточкам.

Приходила, наскоро мыла, выкладывала полученные продукты на стол и торопилась уйти. Они жили тесно, опять на старой квартире у дяди Сильвестра. Сестра все лежала и, повернув голову, следила за мной блестящими, недобрыми глазами, еле терпела, что я хозяйничаю в ее доме. А на детей я, кажется, и не смотрела, не замечала, какое мне дело? Девочка возилась, лепетала на постели, в ногах у матери. А когда она поднимала рев, Борька стаскивал ее на пол, хмуро совал ей какие-то струганные щепки с черными глазками и показывал, что они сейчас начнут драться, и Катька, как ни странно, в слезах, гипнотически затихала и, когда щепки начинали кусаться, хохотала каким-то насильным нервным смехом.

Странные дети, что-то отталкивающее было в них.

Часто случалось - я обещала прийти к ним в какую-нибудь субботу и не приходила. До того уже не хотелось, да и вечно некогда было. После работы на почтамте - туда нас из железнодорожных мастерских, временно, человек десять рабочей молодежи перебросили на пустующие места саботажников - я по вечерам еще бегала на лекции в институт истории искусств...

Ах, как я помню вечер битвы при Саламине!

Кажется, верно, при Саламине, да не в этом слове дело, а вот помню, как бушевала битва, как бурлила вода от торопливых ударов длинных весел узких боевых триер, в такт воплям рулевого; и хрип до обрыва последнего дыхания гребущих матросов, треск мачт, обрушенных на палубу в гущу вопящих воинов в медных шлемах, и глухой хруст подводных таранов, когда они пробивают с отчаянного разгона днища широких, раззолоченных корабельных громад персидского царя - проклятого деспота, империалиста, захватчика с его золотым троном, надушенной бородой, колечками и рабами - придворными, падающими ниц, выпятив зады, мордой в землю, - холуи несчастные, сатрапы!..

Мне даже стыдно своего волнения, а дух замирает: что же будет? Ведь я всей душой за моих дорогих греков - у них свобода, и народное голосование, и светлые города, и залитые солнцем стадионы, и белые статуи гордых, бесстрашных воинов и легконогих девушек, и строй белых колонн на зеленых холмах, и философы, и рабочие-мастера, и ведь вот тут все решается, сейчас, под свист стрел и гул медных ударов, среди предсмертных стонов и угрожающих воплей, проклятий, угроз, молитв и клятв, - все решается тем, как будут грести эти матросы, как поведут корабли рулевые, устоят ли в своих немноголюдных рядах афинские тяжело вооруженные гоплиты, когда на них накатится несметная, завывающая многоплеменная персидская орда?

Мы сидим все в пальто и шапках, в не топленном уже несколько лет высоком зале Дворца Искусств. Единственная лампочка желтеет слабым накалом, освещая облезлую шапку лектора и угол сходящихся под лепным карнизом золотистых гобеленов с гончими собаками и нимфами.

... - и вот тогда - трирема Тимократа!.. - восклицает лектор голосом, торжественную, напевную пискливость которого мы уже давно не замечаем, и высоко поднимает худущую руку, далеко высунувшуюся из тощего засаленного рукава зимнего пальто. Пророчески указующий ввысь палец белеет, выскочив из дырявой вязаной перчатки, голос делается еще тоньше, и с великолепным пафосом, нараспев, размеренно, точно стихи, он двигает битву дальше.