Страница 36 из 40
— Ну, это многа-а!.. Хватит…
— Ты, ради Бога, скажи мне… нельзя одному знать такие места… не дай бог…
Старик, оплевывая бороду, дрыгая и стуча коленями, заговорил:
— Бережители, бережители вы! Куды от своего места побежал… жрать захотел, вернулся?.. Выкопать, выкопать тебе, указать? Я сам, иди к хрену, я тутока все места знаю… вы ранее меня все передохнете…
— Фиоза-то худеет, батя, бытто вода тело-то стекает. До смерти ведешь?
Поликарпыч, ерзая по верстаку, плевался:
— Пуппу! ппу!.. Солдатскими хлебами откормилась, на солдатском спала — стекаешь?.. Теки, чорт те драл, теки! Мне што?.. Я-то сберегу!..
И целую ночь до утра, Кирилл Михеич сидел подле отца в пимокатной. Отец засыпал, пел в нос визгливо частушки. Один раз заговорил о Пермской губернии, тогда Кирилл Михеич вспомнил: надо взять спящего за руку и он все расскажет. Кирилл Михеич взял потный с мягким ногтем палец и тихо спросил: «куды перекопал?». Старик открыл глаза, поглядев в потолок, попросил пить.
А на третий день, когда нос Поликарпыча резко и желто, как щепа, выступил из щек, Кирилл Михеич, тряся его за плечи, крестясь одной рукой, закричал:
— Батя, батя!.. Сгниет все… Куды спрятал?
Тут старик потянулся, сонно шевельнул бородой и, внезапно подмигнув, сказал молодым тенорком:
— Взял? Что?..
И, не открывая больше рта, к вечеру умер.
О похоронах его Запус сказал Егорке Топошину так:
— Там, у меня во флигеле старикашка отвердел… от тифа должно быть… Направить его в общую обывательскую могилу.
— Есть, — ответил Топошин.
А Кирилл Михеич отца провожать не пошел: противилась и плакала Фиоза. Олимпиада же секретарствовала на заседании Укома Партии.
Генеральша Саженова провожала Поликарпыча. А когда завалили яму, нашла она на кладбище пустое место, посидела, поплакала на травке, а потом принесла лопату и, басом шепча молитвы, рыла могилу. В Ревком же подала ходатайство — «в случае смерти, схоронить ее и дочь Варвару, в вырытой собственноручно могиле, из уважения к заслугам родины, оказанным генералом Саженовым».
В могилу эту генеральше лечь не удалось, а закопали в нее после взятия Павлодара жену председателя Совета т. Яковлева, Наталью Власьевну. Была она беременна и на допросе ее заспорил Чокан Балиханов с атаманом Трубычевым: мальчик или девочка — будет большевик? — «Девочка», — говорил Чокан. И у Натальи Власьевны, живой, распороли живот. Девочку и мать зарыли в генеральскую могилу, а труп тов. Яковлева с отрезанными ушами, кинули подле, на траву — и лежал он здесь, пока не протух.
IV
Когда в Народный Дом прискакал нарочный и донес, что казаки в пригороде, в джатаках, — предусовета т. Яковлев приказал Запусу:
— Берите командование, надо прорываться через казаков к новоселам, в степь.
— Есть.
Яковлев широкой, с короткими пальцами, рукой мял декорации. В зрительном зале сваливали в кучи винтовки. В гардеробной какой-то раненый казак рубил топором выдернутую из шкафа боярскую бархатную шубу. Запус улыбался в окно.
— Вы понимаете, тов. Запус, ценность защиты завоеваний революции? Если б происходила обыкновенная война…
Улыбка Запуса перешла, и скрылась в его волосах.
— Видите ли, товарищ Яковлев…
— В обыкновенной войне вы могли бы считаться со своими обидами… огорчениями.
— Я совсем не об… — Он заикнулся, улыбнулся трудно выговариваемому слову: — об обидах… у меня есть может быть сантиментальное желание… Чорт, это, конечно, смешно… вы потом это сделаете… а я хотел бы сейчас… с зачислением стажа…
— В партию?
Яковлев тиснул ему руку, толкнул слегка в плечо:
— Ничего. Мы зачислим… с прежним стажем…
— До — Шмуро?..
— До всего прочего.
Запус откинул саблю, пошел было, но вернулся:
— Ну, закурить дайте, товарищ Яковлев…
Олимпиаде же сказал в сенях:
— Взяли…
— Куда?
— В партию.
Запус и Егорко Топошин скакали к окопам подле ветряных мельниц.
Олимпиада прошла в кабинет председателя Укома, вставила в машинку кусок белого коленкора. Печать Укома она искала долго — секретарь завернул печать в обертку осьмушки махорки. Она сдула влипшие меж резиновых букв: «У. Комитет Р. К. П. (б-в)» — крошки табаку, оглянулась. В пустой комнате сильно пахло чернилами. В углу кто-то разбил четверть. Она сильно надавила печатью на коленкор.
Теперь короткая история смерти.
Запус быстро, слегка заикаясь, говорит о своем включении в партию. У мельниц голос его заглушается перестрелкой. По пескам, из степи, часто пригибаясь, бегут казаки — к мельницам. — Крылья мельниц белые, пахнут мукой, — так, мгновение, думает Запус.
Тогда в плечах подле шеи тепловато и приторно знобит. Запусу знакомо это чувство; при появлении его нужно кричать. Но окружающие его закричали вперед — всегда в такое время голоса казались ему необычайно громкими; ему почему-то нужно было их пересилить.
Казаки, киргизы — ближе. Бегство всегда начинается не с места убийств, а раньше. Для Запуса оно началось в Народном Доме два дня назад, когда неожиданно в саду стали находить подбрасываемые винтовки: кто-то, куда-то бежал и страшно было то, что не знали, кто бежит. Донесение отрядов были: все благополучно, кашевары не успевают варить пищу.
Запус в седле. Колени его трутся, давят их крупы нелепо скачущих коней, словно кони все ранены. Казаки рубят саблями кумачевые банты — и разрезанное кровянисто-жирное мясо — как бант. Запуса тошнит; он, махая и тыча маузером, пробивается через толпу. Его не пускают; лошадь Запуса тычится в крыло мельницы. Между досок забора и ближе, по бревнам, он видит усатые казачьи лица. На фуражках их белые ленты. Запус в доски разряжает маузер. Запус выбивает пинком дверь (может быть, она была уже выбита). Запус в сенях.
Здесь в сенях, одетая в пестрый киргизский бешмет, Олимпиада, Запуса почему-то удивляют ее руки — они спокойно и твердо распахивают дверь в горницу. Да! Руки его дрожат, рассыпают патроны маузера.
— Кабала! — кричит Запус. Но он все же доволен, он вставил патроны. Когда патроны вставлены, револьвер будто делается легче.
И наверное это отвечает Олимпиада:
— Кабала.
И, точно вспомнив что-то, Запус быстро возвращается в сени. Олимпиада молчаливо ждет. Казаки остервенело рубят лошадь Запуса. Егорко Топошин бежит мелкими шажками; выпуская патроны, Запус лежит возле бочки с капустой в сенях. «Курвы», — хрипит Егорка. На крыльце два казака тычут ему в шею саблями. — Какая мягкая шея, — думает Запус, затворяя засов: Егорка не успел вбежать в сени: с его живота состреливает Запус киргиза.
— В лоб! — кричит Запус и, вспоминая Егорку: — курва!..
Левая рука у его свисает, он никак не может набрать патронов. Олимпиада топором рубит окно. Ему необычайно тепло и приятно. Топор веселый и звонкий, как стекло. Запуса встаскивают на подоконник. Он прыгает; прыжек длится бесконечно — его даже тошнит и от необыкновенно быстрого падения загорается кожа.
Олимпиада гонит дрожки. Запус всунут под облучек. Подол платья Олимпиады в крови Запуса. И от запаха крови, что ль, неистово мчится лошадь. Казаки продолжают стрелять в избу. Олимпиада смеется: какой дурак там остался, в кого они стреляют?
Дрожки какого-то киргизского бея. Но уже подушка бея, вышитая шелком, в крови Запуса. Колеса, тонкий обод их вязнет в песке. Перестрелка у тюрьмы, у казарм. Город пуст. Лошадь фыркает на трупы у заборов. Жара. Трупы легли у заборов, а не среди улиц.
Олимпиада скачет, где — спокойнее. У пристаней белые холмы экибастукской соли. Пароходы все под белыми флагами. Мимо пароходов, вдоль пристаней гонит Олимпиада. Хорошо, что ременные возжи крепки. Перестрелка ближе. От каланчи под яр дрожки с Запусом.
Воды неподвижные, темно-желтые, жаркие. В седом блеске Иртыш.
Моторный катер у берега. К носу прибит длинный сосновый шест и от него полотенце — белый флаг. Трое матросов, спустив босые ноги в воду, закидывают головы вверх на яр. Считают залпы.