Страница 8 из 19
Иногда в теплушку входят люди в тулупах поверх кожаных курток. Они проверяют мандаты. В бумагу они смотрят плохо, а так поверх голов куда-то словно по запаху знают -- те ли и туда ли едут. Птицы в перелетах, наверное, такие же. И глаза у них забагровевшие от ветров и необычайно расширенные ноздри.
Такие же ноздри увидал профессор у монгола Чжи. Дава-Дорчжи хлопотал у коменданта станции о прицепке к очередному составу. Профессор попросил кружку с теплой водой. Чжи, подавая кружку, сломанной ручкой ее начертил на грязном, заплеванном полу неправильную пятиконечную звезду и, сплюнув, быстро ткнул пальцем в свою грудь.
Нужно было профессору выучить монгольский язык. Он жалеет об этом, -- и оттого что ли вода кажется ему необычайно сладкой...
В ту ночь, зеленые опять обстреливают поезд. Всех солдат, находящихся в поезде, мобилизует комендант. Теплушку караулят женщина, Шурха и профессор Сафонов. Чжи и еще трое не возвращаются.
Профессор спрашивает:
-- Убили?
Дава-Дорчжи, тычет револьвером к ящику:
-- Ушли! С красноармейцами!.. Собственноручно бы пристрелил собак, если бы не... Что им там, как мне тут понять?
Виталий Витальевич вспоминает звезду, нарисованную Чжи на полу, и понимает.
На той же станции (или монголы понимали по-русски?) теплушку догоняют орудия. Серовато-голубые чехлы машин горбятся и блещут изморозью. Темные глыбы броневиков. Желтое крыло аэроплана. (Или, вернее, ушедшие почуяли запах войны?)
Всю ночь с тяжелым грохотом, словно сливая в клубы, звенящие рельсы, мчатся мимо платформы. Теплушки с людьми почтительно сторонятся. В теплушку стальные машины бросают плакаты, клочки газет, на которых, как брызги затвердевшей стали, слова-крики: "Война!.. Товарищи".
Вслед за машинами -- люди в кожаных куртках. Они кажутся профессору тоже кусками машин, только без чехлов. Он замечает у них одни груди -- так, как замечал у женщин в дни своей молодости. Странно дыхание этих грудей; ровные, чуть выпуклые блестящие четыреугольники, -- они наверное очень теплы, выпуская такое сильное и едкое дыхание.
Туман оседает за соснами. Профессор задумчиво уходит в теплушку.
Вскоре туда торопливо прибегает Дава-Дорчжи и за ним потный Анисимов. Портфеля у него нет, но кожаная куртка удивительно напоминает портфель. Он горячо пожимает руку профессора и оглядывается.
-- Едете? Валяйте, валяйте!.. Я тут пока что повоюю. В отряд наш питерский, отряд коммунистов, -- так я записался. Генералы наступают, всеобщие мобилизации... Да, прилизанная сволочь, да!..
Он еще раз трясет руку профессора:
-- Я на вас, товарищ Максимов, очень надеюсь... Хоть вы и профессор, а мне с первого взгляда понравились. Сидит и бумагой печку топит -- совсем по нашему. Я ему еще говорю -- голову повязать надо... Начали мы тут с ним о всемирной революции говорить... всю ночь напролет. Пойдем к нам в теплушку, чаем угощу и в пешки сыграим. Там и Дивель со мной, туда же...
Он оглядывается, щупает ящик: "Сидишь?".
Дава-Дорчжи ласково трогает плечи профессора.
-- Едва ли профессор пойдет с вами, товарищ Анисимов. Хотя мы и находимся в отвратительнейших условиях, но, несмотря на это, решили, как просвещенные европейцы... вернее это относится к одному профессору... решили и употребляем весь наш дневной досуг на ряд научных изысканий в области монголоведения. Хотя я и скромный представитель...
Анисимов одергивает куртку, щупает вздернутый нос и торопливо шагает к выходу:
-- Одним словом, некогда!.. Всякому свое, обыкновенная история... я ведь не лекцию читать, -- а нельзя -- и нельзя!.. Очень просто!..
Он спрыгивает. Звонят на станции. Поезд уходит. Дальше:
Поезд стоит в соснах. Может быть, где-нибудь -- зеленые. Сосны шумят, трогают друг-друга -- холодно, ветер, -- соснам тоскливо. Солдаты по пояс в снегу сбирают сучья. В теплушке пахнет смолой, но не от ящика Будды. Женщина Цин-Чжун-Чан спит: ее недавно, перед тем, как поезду остановиться, посетил сам гыген. Гыген есть живое воплощение Будды: она довольна.
Профессор Сафонов слыхал это посещение. И вовсе не оттого он говорит сердитым голосом:
-- Я могу распоряжаться собой так, как хочу. Если у меня было желание пойти к Анисимову, разве я не могу пойти? И потом меня возмущает ваша постоянная ложь. У меня нет к вам доверия!..
-- Дорогой Виталий Витальевич! Прежде всего закройтесь плотней: солдаты постоянно входят, и мы значительно подвержены простуде. Разве можно говорить, что вы не можете распоряжаться собой... Да, о владыка Сакия-Муни! Все делается в ваших интересах, каждый шаг -- это моя сплошная забота, и не моя вина, если вы ее отвергаете. Я привык к путешествиям, -- зачем вам подвергаться ненужным опасностям? Итти вам к большевикам-захватчикам, есть и пить их пищу?! Ведь они насильно отправили в путь, наполненный смертью, войнами и голодом!.. Я же -- в заботах... Вам есть пища, тепло, любознательный разговор и женщина молодая и искусная в любви... и не моя вина...
Профессор глядит в потолок:
-- Плохая театральная декламация...
-- По-монгольски, Виталий Витальевич, выйдет значительно лучше... почти песня... У нас есть мудрая поговорка: никогда не злись на дорожного спутника.
Профессор пальцем постукивает в печь. Монголы укладываются: они хотят чаю, но сырые дрова плохо горят. Они длинно со свистом сплевывают.
-- В результате революций туземцы настолько же будут презирать Россию, насколько раньше боялись. Эта черта гнусная, Дава-Дорчжи. Кроме того, вы глубоко испорчены цивилизацией, и вам не к лицу Восток...
-- Раздражение обостряет наблюдательность.
-- Склонность к дешевым сентенциям!.. Ваша любовь к мудрости... Ха... Вы ведь и одни уедете, Дава-Дорчжи, без меня...
-- Одного меня назовут вором, Анисимов не возвратится, что ему с нами?.. Ему поручено разрушать, а мы созидаем и укрепляем, как вам угодно понять.
-- Надоели вы мне насквозь, Дава-Дорчжи, и мне хотя больно говорить так...
Профессор Сафонов садится. Вероятно от сотрясения вагона у него дрожат губы. Он долго упрекает гыгена, пересчитывает ему обиды. Дава-Дорчжи лежит на спине, заложив нога за ногу. Он, щупая свои отросшие жесткие, как камыш, волосы, слушает очень внимательно. Монголы спят. Пахнет сырым дымом.