Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 86

— Нырять мне, к сожалению, не придется. Не умею плавать.

— Раз плюнуть.

— Плюнуть?

— Простите, Серафима Павловна, я хотел сказать, что это проще пареной репы — научиться.

— Боюсь, не в моем возрасте.

— Морям все возрасты покорны, — так ведь сказал поэт?

— Умоляю вас! Не выношу, когда уродуют прекрасные строки…

— Больше не буду! Так как, заметано?

Тетя Сима решительно отказывалась и соглашалась, раздумывала и колебалась. Наконец мечта всей жизни, объединенные усилия Антона и Федора Михайловича, неопровержимые доводы и заверения победили. Тетя Сима сдалась, но при условии, что она вызовет по междугородному телефону брата и только с его согласия отпустит Антона.

— Боже мой, боже мой! — сказала тетя Сима, когда Федор Михайлович повел Боя гулять. — Мне просто не верится, что на самом деле сбудется мечта стольких лет… Какой отзывчивый, хороший человек Федор Михайлович!

— Законный парень. Железо!

— Какое железо? При чем тут железо?

— Ну… так говорят.

— Кто «говорят»? Это же дикая бессмыслица!.. И он для тебя не «парень», а дядя Федя… Он очень хороший человек, но его манера выражаться… У тебя и так ужасный жаргон. А если ты еще от него наберешься?..

2

Антона качало и заносило. Он не знал, куда себя девать и что делать. Время остановилось, хотя часы шли. И на руке у дяди Феди, и допотопные на цепочке у тети Симы, и тумбовые в столовой, где спал Антон, и настольные в комнате папы, и электрические на углу возле универмага. Часы шли, тикали, стучали, били. Утро сменяло ночь, ночь гасила день, но время стояло. Оно окаменело. Отъезд не приближался, а отдалялся, потому что каждый час был длиннее предыдущего, дню не было конца, оранжевый блин солнца намертво прикипал к эмалевой сковородке неба, день вырастал, вспухал, растягивался в год, а неделя уходила в космическую бесконечность, где не было ни пределов, ни сроков.

Антон маялся, изнывал и томился. Иногда вдруг его пронзало опасение, что поездка не состоится, — он ужасался, впадал в отчаяние, но оно тут же таяло. У него болели скулы от улыбки, растянувшей лицо. Он мог и думать и говорить только об одном. Даже головокружительный, победоносный бег киевского «Динамо» к золотым чемпионским медалям не трогал его; фантастические голы Лобановского и Базилевича оставляли равнодушным. Он прожужжал уши тете Симе и смертельно надоел соседским ребятам. Блаженно улыбаясь, Антон снова и снова говорил им:

— А знаете, ребята…

— Знаем, — отвечали они. — Ты, Бой и дядя Федя… Вчера сообщали по телевизору. Завтра передадут по радио. И скоро с вертолетов будут сбрасывать листовки. Поехали лучше купаться, чокнутый…

Антон не обижался. Они говорили так из черной зависти. Да сейчас он и не мог обижаться. Ни на кого. Весь мир стал прекрасным и удивительным, а люди необыкновенно добрыми и хорошими. И Антон был добрым и хорошим. Он любил всех и готов был всех одарить своей радостью. Он расшибался в лепешку, чтобы помочь и угодить тете Симе. Она всегда была ничего, но только теперь Антон понял, какая у него мировая тетка. Если бы тетя Сима вывалила сейчас на него все изречения всех великих, он перенес бы и это. Но тетя Сима тоже вроде как бы слегка трёхнулась. Она непрестанно говорила об Алуште и Бахчисарае, о море и Чатыр-Даге, и Антон безропотно слушал, хотя ему нестерпимо хотелось говорить самому. О лесе и Бое, о реке, бушующей среди скал, о чащобах и звериных тропах, а прежде и больше всего — о дяде Феде…

Вот кто был на самом деле умнейший и добрейший, несравненный и необыкновенный — словом, мировейший из мировых. И как дико, бешено повезло Антону, что дядя Федя получил ордер на комнату в той же квартире на Чоколовке, куда переехали они.

Как только в новой квартире расставили мебель, все прочее имущество разложили и растыкали по углам, мама и папа уехали в очередную командировку, Антон остался с тетей Симой. Большую часть времени они проводили в кухне: там ели, чтобы не пачкать в комнате, там читали или просто разговаривали, если вечер был пустой, то есть Антону не удалось сбежать в «киношку». В один из таких пустых вечеров они сидели после ужина и разговаривали. Вернее, говорила одна тетя Сима о том, что коммунальная квартира — это все-таки плохо. Пока они одни, в квартире и чисто и тихо, потом, как переедут, — мало ли кто может переехать! — и начнется, как на прежней… В это время раздался звонок. Антон побежал в прихожую, открыл. За дверью стоял человек с чемоданом и рюкзаком…

— Разрешите? — спросил он, отвернулся и сказал кому-то в сторону: — Сидеть и ждать!

Он закрыл за собой дверь, поставил чемодан.

— Давайте знакомиться. Ваш соквартирник. Зовут Федором Михайловичем. Нрав смирный, почти кроткий, хотя и не совсем ангельский. Подробности потом. Простите, сгораю от нетерпения увидеть свои апартаменты… Вот это? — Он открыл ключом дверь пустой комнаты, зажег свет и присвистнул. — М-да, — сказал он. — Променять «роскошный полуизолированный полуподвал в центре гор. без уд.» на эту шкатулку для лилипутов!..



Тетя Сима с плохо скрытой надеждой спросила:

— А вы женаты?

— К счастью, не успел… Но семейство у меня есть. Я не хотел вас сразу травмировать.

Он подошел к двери, отключил собачку замка и громко сказал:

— Бой, открой дверь и входи.

От резкого, сильного толчка дверь распахнулась настежь, и порог переступило невообразимо черное и огромное существо.

Антон почувствовал вдруг, что у газовой плитки чрезвычайно острый и твердый угол.

Тетя Сима попятилась, наткнулась на табуретку, машинально села и, прижав руки к груди, сказала слабым голосом:

— Что… что такое?

— Мой песик. Собачка.

— Собачка? Это… это же медведь!

— Некоторое сходство есть, но чисто физиономическое. Что же касается калибра, то черные медведи меньше, а бурые несколько крупнее. Да вы, пожалуйста, не бойтесь, личность он интеллектуальная и вполне воспитанная.

«Интеллектуальная личность» заполнила всю кухню. От носа до кончика хвоста в нем было не меньше двух метров. Густая длинная шерсть переливалась крупными волнами. Она блестела под светом лампочки, будто смазанная маслом. Могучая шея обросла пышным воротником, а грудь была так велика, что передние мощные лапы казались короткими. Длинный пушистый хвост страусовым пером свисал до бабок. Пес стоял неподвижно, подняв голову, внимательно слушал, что говорил Федор Михайлович, и поглядывал то на тетю Симу, то на Антона.

— Ну вот, Бой, — сказал Федор Михайлович. — Теперь это наши соседи. Их надо любить, они хорошие. — Кончик страусового пера слегка вильнул влево и вправо. — Иди поздоровайся с тетей.

Бой сделал два шага, слегка приподнял голову, из полуоткрытой пасти высунулся длиннющий ломоть розовой чайной колбасы и лизнул тетю Симу в щеку.

— Ох, оставьте, пожалуйста, я не люблю этих штук! — очень вежливо сказала тетя Сима.

— Отставить, Бой, этого не любят.

Бой вильнул хвостом и зевнул.

— Он не понял, почему не любят… Теперь с мальчиком. Тебя как зовут?.. Антон? Не бойся, Антон, погладь его.

Бой подошел к Антону и обнюхал. Угол плиты стал еще тверже и острее. Внутри у Антона все похолодело и опустилось куда-то вниз. Он с трудом поднял одеревенелую руку и положил Бою на холку. Руку для этого пришлось согнуть.

— Порядок, — сказал Федор Михайлович. — Теперь иди сюда, а то Антон сейчас задохнется.

Бой отошел, Антон шумно вздохнул.

— На первый взгляд он действительно несколько великоват. Но, уверяю вас, вы скоро привыкнете. И полюбите. Со своими он безукоризненный джентльмен. Как истый джентльмен, он всегда во фраке и манишке… Бой, сидеть, покажи свою манишку.

Бой сел, на груди у него оказалось крупное белое пятно. Насколько весь он был черен, настолько белой была длинная шерсть «манишки».