Страница 8 из 18
"Неужели так все и есть?" - думал Никитин.
Он снова был во власти странного океанического чувства. Обычно это ощущение близкого океана приходило вечером, когда незримые прозрачные волны заливали картофельное поле за изгородью, еще пустой сеновал, малинник, баню, лужайку, грядки со стручками и перьями и маленькими завязавшимися лунами, цветущие липы, колодец, и эти толщи наводняли дом с зеркалами, засиженными мухами, шкафами, полными допотопных толстых пальто и плащей с огромными воротниками, галифе и мундиром, проеденным молью, заставлял ярче мерцать краски дешевых репродукций в "позолоченных" резных рамах, бликуя на стеклах буфета. Наверное, это был просто вечерний свет, умиротворение свершившегося дня, легкое безотчетное беспокойство перед наступающей ночью и ожидание уже нового дня.
Если бы Никитин был поэтом, он, конечно, воспел бы это чувство. Но неизвестно, на каком языке. Современный язык, наверное, мало подходит для этого.
Никитин вдруг подумал о Костелянце.
Костелянец давно уже не отвечал на письма. Впрочем, и Никитин бросил ему писать...
Вечером они пошли косить за речку - неширокую, мелкую, с трудом пробивающуюся сквозь заросли стрелолиста, тростника, цветущих желтых кувшинок и фантастические нагромождения коряг - вдвоем с Карпом Львовичем. Трава за речкой пожиже, поляны с проплешинами и мертвыми островками несъедобной осоки, много кочек и муравейников - коса сносит макушки. Карп Львович косил легко и красиво, коса, словно заговоренная, сама летала, а он ее лишь придерживал.
На полянах еще было светло, а в хвойных лабиринтах леса сумеречно. Елки курились вечерним ароматом. Никитин с Карпом Львовичем отдыхали под елками, разгоняя комаров ольховыми веточками. Карп Львович рассказывал об одном мужике, потерявшем руку на первой германской: он привязывал косу к шее и косил, оставляя далеко позади здоровых парней, и прокосы у него были ровные и широкие. Хорошо косить умела и Екатерина Андреевна. На эти полянки у нее один вечер - одно утро уходили, а мы с тобой будем вожжаться неделю. Никитин хмыкнул.
- Что, не веришь?
А другой мужик, зоотехник, продолжал Карп Львович, сам себе руку отхватил. Его баба спуталась, и зоотехник в сердцах вышел однажды во двор, за топор, руку - на колоду и хрястнул. Раз. Другой. С третьего раза перерубил. Пьяный потом хвалился. Говорят, он перед этим обезболивающее какое-то ввел. Как ты думаешь? Зоотехник же. Баба хвост прижала, бросила хахаля. Через месяц московского дачника нашла. Все гадают - отрубит зоотехник себе еще руку? Да несподручно.
У них три ребенка, мал мала меньше. Она снова брюхата. Мать-героиня. И отец инвалид, ветеран любовного фронта.
Они сидели у кромки леса, отмахиваясь от комаров, поглядывали на поляны, уже слегка туманящиеся, на речные ивы и купол церкви за рекой, и сквозь призрачную и едва ощутимую толщу прозрачности и волнистых линий на них светило океанское солнце сна, - Никитин его вспомнил и захотел тут же рассказать сон Карпу Львовичу. Но послышался рокот и свист. Карп Львович встал. Из-за деревни вылетел вертолет. Карп Львович снял серую фетровую шляпу с обвисшими полями, потемневшую изнутри от пота, и взмахнул ею. Загорелое большеносое, высокоскулое лицо его вдруг поехало, поплыло, как мягкая глина, в радостной улыбке. Вертолет прошел над полянами, лесом и скрылся, урча, словно большой жук.
- Ха-ха, ребята, - проговорил Карп Львович, глядя вслед улетевшему умному насекомому. - Они здесь всегда пролетают. - Надевая шляпу, он спросил, видел ли Никитин, как ребята ему ответили. Тоже махнули.
- Чем?
- Ну так, чуть-чуть наклонили машину.
Никитин промолчал.
- Не веришь?
Никитин пожал плечами.
3
Оставив позади четыре тысячи верст, поезд Душанбе - Москва прибыл в столицу.
В Москве пришлось торчать почти сутки. Костелянец погулял вокруг вокзала. Здесь было много знакомых азийских лиц, в том числе и таджикских. Ему захотелось остановить одного и тихо спросить: ты-то какого черта?! Но это было бы смешно. Так же себя ведут "чапаны": среди русских - нормальные ребята, среди своих с русским-одиночкой - крикливы и заносчивы. И Костелянец прошел мимо, молодой таджик внимательно-бегло взглянул на него. Они ободрали друг друга взглядами. Точнее, Костелянец - таджика. Таджик смотрел смиренно. Москва не Душанбе февраля.
Конечно, он не раз вспоминал Василька, невысокого, юркого, с оттопыренными ушами и навсегда удивленными глазами, с наколкой "Кабул" на запястье. Василек уже сидел бы в московской КПЗ. Неуемный парень. Вспыхивал по пустякам. С ним просто лучше было не ездить и не ходить по улицам города, населенного таджиками, узбеками, туркменами. То, что он попускал русским, никогда не прощал аборигенам. Если его нечаянно задевали молодые парни, он тут же энергично высказывался, а по выходе из автобуса вместе с ними сразу бросался в драку, сколько противников ни было бы. Ему пробивали голову, ломали нос, руку, - сломанную руку он переломал вторично, едва вышел из травмопункта: заспорил с таксистом, который заломил слишком большую плату, спор быстро перерос в драку, на подмогу первому кинулся еще один таксист, и вдвоем они повалили чумового клиента. Оправившись, он почувствовал непереносимую боль под гипсом и вернулся в травмопункт. Все посмотрели на него с удивлением. Василек и сам с удивлением глядел на них, как бы спрашивая: неужели я снова к вам на экзекуцию? неужели вы опять будете меня нашпиговывать лекарствами? Врачиха нервно засмеялась, когда медсестра ввела его в операционную. Бледный Василек тоже улыбнулся. Но, возможно, она еще не совсем верила себе. И окончательно убедилась, что перед нею тот же клиент, лишь когда вскрыли испачканный весенней грязью гипс и на запястье засветилась тусклая синяя наколка.
Служил Василек не в Кабуле, а в Шинданте. В Кабуле в него бросили с крыши гранату. Граната была газовой. Василек получил контузию и осколочные ранения. И навсегда отравился ненавистью к азийцам, это уж так.
Ему надо было сразу после дембеля уехать из Душанбе. Но, как и многие другие белые азиаты, он считал его родным городом.
Да, Душанбе... Это особый мир, думал Костелянец, наблюдая за московскими голубями, стаей летящими над крышами в сизой летней дымке, следя за лавинами автомобилей, за стремительно идущими в разных направлениях людьми.
Душанбе - молодой город, построенный русскими на месте кишлака в тридцатые годы. Но кажется, что он намного древнее Москвы. Самый воздух там древен. И панорама Гиссарских гор. Из Азии изошли народы, в том числе и предки этих озабоченных москвичей - этого красноносого носильщика с железной тележкой, этого сонного синеглазого постового.
Ну да, это сразу чувствуется на Красной площади, - по улице Горького Костелянец дошел до нее и с изумлением обнаружил поразительную схожесть... с чем? Да нет, он видел фотографии Мавзолея и храма, но сейчас эти краски живо ему напомнили пестроту Чар-сук - площади в Кандагаре, где сходятся четыре базара, а Мавзолей - несомненно мазар. Но Кремль, красные стены, башни с гранями и звездами выражали уже нечто иное - местный дух. Здесь проходил какой-то шов.
Брусчатка бугрилась под ногами, и создавалось впечатление, что стоишь на какой-то возвышенности, на каком-то темени.
Конечно, все дышало мощью. От кремлевских ворот мимо собора промчались черные лимузины. Часовые у мазара были подтянуты, высоки, вычищенны. Где-нибудь таких много - за стеной, кремлевская рать...
И события февраля в Душанбе плохо совмещались с этой картинкой. Да ни черта не совмещались!
Так становятся шизоидами, сказал себе он и вернулся на вокзал, подъехав на метро. И пока ехал, воображал, как бы все происходило здесь, если бы русским вдруг ударило в голову, что во всем виноваты прочие шведы. От этих мыслей стало душно, захотелось поскорее наверх... Хм, а ведь он представил себя не в толпе гонителей, а в числе гонимых в этом воображаемом восстании. Костелянец посмотрел на свое отражение в окне, за которым неслась чернота. Да, он отличается от окружающих. Это сразу заметно. Хотя и сероглаз, но безнадежно смугл, таджикское солнце прокалило его до костей. И он смотрит, движется, поворачивает голову не так, как они. На нем печать азиатчины. И рубашка слишком, оказывается, пестрая, а свободные брюки похожи уже на шаровары.