Страница 20 из 39
Кашфулле стало неловко, все было не по нем - и разукрашенный жеребец, и колокольчик под дугой, и бело-красно-зеленый пояс Нурислама, и свисающий с тарантаса ковер, и высоко взбитая перина. Он было воспротивился: дескать, по-старому все это. Но дружка стоял твердо:
- Не по-старому, а по-нашему. Древний обычай, не перепрыгнешь. Раз в жизни бывает свадьба. Форси, брат, пока есть форсат*. Будет потом что вспомнить.
* Форсат - благоприятный случай.
Тарантас встал у невестиных ворот. Жених вошел в дом, вынес свою нареченную. Мать в слезах осталась дома. Посадив жениха с невестой на высокую перину, рванул кучер Нурислам в Ак-Якуп. Там свершили обряд "ты вручил - я получил" на новый лад, стукнули по бумаге круглой печатью с царский пятак величиной, сунули бумагу им в руки, и с тем они вернулись домой. Вечером в красном уголке сыграли красную свадьбу - пели, плясали, играли в разные игры. Было очень весело.
Спокойный, неторопливый, молчаливый Кашфулла и быстрая, на язык острая Гульгайша хорошей парой пришлись. Жили дружно, жили долго. Троих детей вырастили. Двух мальчиков и третью Аккош Лебедушку. О ней, будет случай, еще расскажем. Гульгайша, осиротив своего старика, на год раньше оставила его. Самый долгий год в жизни Кашфуллы был этот год - последний.
Жизнь у них задалась сразу. Кашфулла, где, конечно, запинаясь, где спотыкаясь, но в работу вошел. Где не хватало опыта или сообразить не мог, брал справедливостью. Где не хватало суровости, выручала выдержка. Заботы аула его заботами стали, печали государства - его печалью. Натуре этого большого медлительного человека с суровым взглядом не были чужды страсть и задор. И в самых, бывало, заковыристых делах не злость вела его, не самолюбие - страсть и тайный задор. Вот этот глубоко затаившийся в нем задор и довел однажды его до беды.
Как-то вызвал он к себе в канцелярию богатого лавочника Мухтасима. Тот все тянул, никак не хотел платить обложение. Про таких у нас говорят: "У змеи когти остриг". Язык медовый, ум-помыслы - чистый яд. За глаза его Лиса Мухтай называют. Посыльному из сельсовета он ответил: "Сегодня прийти не могу. Гость у меня, издалека приехал, я гостя потчую". Конечно, не каждый спешит сразу сельсоветское слово исполнить, но чтобы по вызову не явились такого еще не случалось. "Гостя он, видите ли, потчует среди белого дня. Что ж, тогда и на гостя твоего посмотрим", - подумал председатель и пошел сам. Прежде он с делами по домам не ходил. Что он, побирушка, из дома в дом ходить? Как-никак человек при власти.
Разумеется, в дом, где ссора, где тяжба, куда беда явилась, куда смерть нагрянула или радость пришла, он спешит первым. Ведь людей в казенную канцелярию вызывать и там утешать, там мирить, там поздравлять как-то несподручно. Такие дела в дому должны делаться, у горящего очага. В дома, где раздор, он шел, лишь подыскав случай, предупреждая заранее: "Пусть сноха к такому-то часу самовар раздует, собираюсь заглянуть". Эту мудрость Кашфулла не из книг вычитал, сам, душой своей постиг. На этот же раз какой-то бес подтолкнул председателя нарушить собственное правило.
Он поднялся на крыльцо высокого дома-пятистенка, под зеленой железной крышей, с синими наличниками на улице Мерзлых труб. Лежавший под забором большой рыжий пес повернул нехотя короткую волчью шею, бросил равнодушный взгляд. Днем пес Мухтасима не лаял. Он и ночью не лаял, хватал сразу.
Только Кашфулла вошел в гостевую половину, Мухтасим, словно только его ждал, истомился весь, даже поздороваться не дал, широко распахнув руки, пошел ему навстречу.
- Айда, изволь, добро пожаловать, Кашфулла-браток! Как раз к застолью подоспел, с добрыми, значит, помыслами ходишь. Видишь, на столе яства, за столом гость.
У хозяина язык развязался, знать, давненько уже сидят. Толстый детина лет сорока с закрученными кверху рыжими усами, в высокой черной тюбетейке-каляпуше, в пестрой рубахе, сидел, откинувшись на спинку стула, и даже не шелохнулся.
- Гайфулла-свояк, вот - самый большой в нашем ауле начальник. Видишь, коли назначено, сам, своими ногами пожаловал. - Тот, которого назвали Гайфуллой, чуть заметно кивнул. - Большому начальству - и место высокое, все так же суетился Мухтай. - Вот сюда изволь, с гостем рядышком. Издалека гость.
- Я по делу пришел, коли ты сам... - Кашфулла помолчал, - такой занятый.
- Всех дел, браток, не переделаешь. Мы тут тоже от безделья не изнываем. Обычай велит. Гость, который в доме, выше царя, который на стороне.
- Не обессудь, что при госте речь завожу, Мухта-сим-агай, а все же услышать хочу: ты обложение когда уплатишь? Больно долго тянешь.
- Сказал так сказал. В этом греха нет. Правда, она всегда правда, при госте ли, без него ли. Скудновато было в доме, нехватки всякие. Даст бог, на днях с государством рассчитаемся.
- Слово, значит, твердое? Больше разговора нет.
- Сказано - свято.
Кашфулла направился к двери, но хозяин заступил ему дорогу:
- Э нет, Кашфулла-браток. Ты, значит, и гостя моего за гостя не почитаешь? От дедов-прадедов святой обычай: гостя надо уважить. А обычай, сам знаешь, закона старше, - повторил свой довод Мухтай.
- Я не против обычая... - чуть сдал председатель.
- Как же, как же, обычай, он от народа. А Советская власть против народа никогда не пойдет, - подхватил хозяин. - Вот сюда, рядом со свояком моим садись. Свояк, это - нашего аульского Совета голова. Знай, с кем в одном застолье сидишь.
Гайфулла и не шевельнулся.
Кашфулла постоял в сомнении и решил: "А чего я боюсь? Пусть они меня боятся. Не к медведю же в берлогу залез". Нет, не берлога была это, а лисья нора.
- Я ведь водку не пью, - сказал Кашфулла.
- Не пей, не пей, так посиди, закуси немножко, укрась наш стол.
От таких сладких ужимок на душе стало приторно, но все же повернуться и уйти он не смог. Пошел и молча сел на стул рядом с Гайфуллой.
Стол полон яств: круги вяленой конской колбасы, в большой миске гора баранины, фаршированная курица с оторванной ногой, полная суповая тарелка вареных яиц, курут катышками, масло колобком, топленого масла большая плошка, полный поднос баурсака, в большой белой чаше красный, варенный в сахаре творог - чего только нет! Никогда еще Кашфулла не видел столько яств в одном застолье. И зачем на двоих столько выставили? В долгое же путешествие снарядились свояки. Только-только в дорогу вышли, до еды еще не дотронулись почти. "Да, одна скудость и сплошные нехватки, - подумал Кашфулла. - А где-то и куску хлеба рады".
- Отведай, Кашфулла, отведай, этого вот попробуй, и этого поешь, угощал хозяин. - Водки этой проклятой, значит, не наливать?
- Спасибо. Отведаю. Не наливай. Не хлопочи.
- Да-да, не хлопочу. Всяк при своем. Еда на столе, гость за столом, а хозяину - потчевать, - и Мухтай потянулся к стоявшей посреди застолья четвертной бутыли*, на ней арабскими буквами было написано: "Тахил шарабы" - пшеничная, значит, водка. "Проклятой" в бутылке оставалось наполовину. Взяв пальцами за горлышко, он накренил ее и налил в две чашки, одну подвинул к гостю-свояку. - Мы тоже... не затем ее пьем, что вкусная, а только для успокоения души. А твоя душа не мается, вот и не пьешь.
* В четвертную бутыль входит три литра.
- Не пью. Даже когда мается, не пью.
- Да... Ты всегда умным хочешь быть, благонравным хочешь казаться. А выпьешь - какое уж там благонравие! Ты вот попробуй выпей, запьяней - и не будь тогда свиньей.
- А зачем?
- Затем. Как выпьешь, сразу возьмешь и дураком станешь, свиньей. Вот чего ты до смерти боишься. - Мух-тасим поднял чашку и опрокинул ее прямо в рот. И откусил кусок казы. У него уже язык начал заплетаться. Затем повернулся к Гайфулле, который по сию пору и звука еще не издал: - Извини, свояк, слово твое перебил, но я так скажу, и если не прав - от нашей мусульманской веры отрекусь, под крест пойду. У этого, - он большим пальцем показал на председателя, - от одной чашки дух закатится.