Страница 19 из 39
- Ямагат! - сказал он. Ямагат, глядя на трубку, удивленно замер. Ямагат, сейчас я на ваших глазах эту чертову игрушку, потешку сатаны, души моей совратительницу, это вымя вурдалачье, которое я тридцать лет сосал без устали, сожгу на огне. Когда серый жеребец вернулся, повелел мне господь отречься от этого моего распутства, - и он бросил трубку на тлевшие под казаном красные угли. Насквозь прокоптившееся "вымя вурдалачье" загорелось не сразу - но потом вспыхнуло и занялось пламенем.
- Афарин, почтенный Шаймухамет! Отринул грех от тебя... - воскликнул первым Кутлыяр-муэдзин.
- Еще раньше надо было, - уточнил Зеленая Чалма, - а то весь аул провонял...
- Раскаяние обновляет веру, - добавил муэдзин. - Хвала аллаху!
После этого Заяц Шайми даже две или три пятницы в мечеть ходил. Но рвение его дальше того не пошло. А все же от стыда перед серым жеребцом нет-нет и саднило сердце. Тварь же бессловесная обиды своей ничем не выказывала, и понемногу у хозяина на душе полегчало. И снова жизнь покатила по своей колее. Однако сядет Шайми в легкий тарантас или сани-кошевку, возьмет в обе руки ременные вожжи, хлопнет ими - рванет и понесется серый, но ветер галопа уже так не пьянит Шайми, как бывало, и душа вослед ангелам не улетает в поднебесье.
МЯСО-ТРЕБУХА!
МЯСО-ПОТРОХА!
Когда навеки прощались с Кашфуллой, Нурислам сказал еще так: "Даже когда злые люди горстями бросали грязь, на тебе не оставалось ни пятнышка". Немножко прибавил, маленько приукрасил Враль. Чтобы грязью облить, да пятна не оставить - такого не бывает. На теле не останется, так в душу въестся. Нашлись люди, не то что измазать его, в трясине собирались утопить.
После гражданской войны Кашфулла стал работать в Оренбурге, на кожевенном заводе. Хорошо работал, все как положено, и вдруг затосковал он по родному аулу. Вот так же в Каран-елге изнывал, когда еще мальчишкой был. Неделю терпел, месяц терпел, год терпел. И все - уперся, дальше терпеть невмочь. Рассчитался с заводом и вернулся домой. Мяса так и не нагулял, но кости еще толще и тяжелей стали, а плечи еще шире. Красноармейскую одежду он снял, ходил теперь в черной бостоновой паре, в черной фуражке с высоким околышем. На фуражке - красная звезда. Другого добра нет. Единственное достояние - в левом внутреннем кармане партбилет.
Вернулся он и в один год хозяйство мачехи поставил на ноги, показал, на что горазд. И мирские заботы на себя брал, в ауле его зауважали, выбрали председателем сельсовета. Сход его принял всей душой, только один аксакал высказал опасение, не то чтобы против был, просто сомнение вдруг старика взяло:
- Не привыкли мы неженатому начальству подчиняться. Как холостой человек женатых уму-разуму будет учить?
Откуда ему детские заботы-печали знать, коли свои по дому не ползают.
- Ладно, дедушка, будь по-твоему, я ему завтра же невесту найду! крикнул один.
- А там уже сам постарается! - добавил другой. - В меру сил...
- Уж тебя не позовет, - одернул третий второго. - Так что свою страсть при себе держи.
Любят кулушевцы срамные намеки, рады при случае язык почесать. Такое и за грех не считается.
Однако после схода Кашфулла задумался. Аксакал-то верно сказал. У нас на перегулявшего холостяка как на бродячего козла смотрят, говорят: подванивает. Так что одной лишь круглой печатью, что в кармане лежит, народ слушаться не заставишь, тут мужская солидность нужна.
От их дома через улицу наискосок жила Гульгайша, отец на германской погиб. Кашфулла еще прежде ее, как говорится, глазом и душой приметил. Молодой председатель ни сватов не отправил, ни даже весточки вперед себя не послал - взял и в тот же вечер явился сам. Гульгайша сидит, вышивает что-то, а мать нить шерстяную сучит. К осени вечера потянулись длинные, дошел черед и до рукоделия. Гость вошел, девушка потупилась, а мать тут же взялась за самовар.
- Не хлопочи, енге, я ненадолго.
- Пусть себе закипает. Горячий самовар не в обузу. Гульгайша так и сидела в глубине хике, подогнув ноги.
Лицо еще совсем детское. Хотя ребенок она только с виду. Годами подошла - уже семнадцать. Однако, когда ее на улице встречал, казалась повыше и пополнее. А сейчас как-то съежилась, поменьше вроде стала. На склоненное лицо румянец выбежал. Сердечко - тук-тук, тук-тук - так и колотится. Парень, который прежде и порога их не переступал, вдруг вошел и сел. Небось и растеряешься. Даже палец иглой кольнула.
Посидел Кашфулла, помолчал, потом сказал:
- Гайния-енге, Гульгайша, с важным делом, с большой просьбой пришел я к вам, - не зная, как сказать дальше, он замолчал. Хозяйки, старая и молодая, тоже смущенно молчали.
- Такая ли просьба, что нам под силу... - дрогнуло материнское сердце.
- Прежде спросить хочу, - тем же размеренным голосом продолжал Кашфулла, - есть ли у Гульгайши человек, с кем она обещанием связалась?
- Молодая ведь еще Гульгайша...
- Это знаю. Однако хочу ответ услышать, прежде чем просьбу свою скажу.
- Нет вроде. Только ведь нынче слабуда, так что молодых теперь не поймешь. Пусть Гульгайша сама скажет.
Девушка, не поднимая лица, лишь головой мотнула.
- Тогда, Гульгайша, прошу твоего согласия выйти за меня замуж, а твоего, Гайния-енге, благословения.
Мать с дочерью совсем растерялись. Какой бойкий сват, однако... Строгий, за дело взялся решительно. Только вошел, сердце матери и душа дочери, как было сказано, что-то почуяли, но такого натиска они не ожидали.
Гайния была женщина осмотрительная, за любое дело бралась с оглядкой. Однако теперь она раздерганные свои мысли в клубок смотала быстро.
- Слова твои не слова оказались, Кашфулла, а прямо угли горячие, сказала она. Хоть и без нужды, но пошла и добавила в самовар жару из печки. - Что ни скажу, все будто невпопад будет. Кто заполошно дело зачинал, говорят, от оплошки умрет. Подумать надо. С родней посоветоваться. Но коли речь зашла, скажу сразу: приданое у нас небогато. Мы нынче сватов еще не ждали.
Гульгайша еще больше съежилась, в тугой клубок свернулась. Нутро ли огнем схватило, холодом ли вдруг окатило - не понять.
Кашфулла, присевший на край хике, на нее не смотрит, только бросит порою взгляд. И с каждым взглядом все ближе становится ему Гульгайша.
- Я ведь, Гайния-енге, не приданое просить явился. Я Гульгайшу, коли ей по душе придусь, сватаю, - еще раз напомнил он.
Гайния - женщина умная, понимает, что у каждого времени своя премудрость, а времена теперь совсем другие. Была бы суть благая. Оттого себя по коленкам не била, не изумлялась, не причитала: "Астагафирулла!* Вот так обычай - самому себе невесту сватать! Отродясь такого не видели! Что, уже сваты в округе перевелись?" Только сказала сухо:
* Астагафирулла!- Господь всемогущий!
- Приданое тоже не лишне, среди людей живем... - Взыграла вдруг бедняцкая гордость. - И мы, слава богу, на миру не последние.
- И все же слово Гульгайши хотелось бы услышать.
- Тебе она своего слова не скажет - мне скажет. Ут ром тебе передам.
Сват-жених улыбнулся скупо. Посмотреть, так и не взволнован, и не озабочен вовсе, с самым заурядным делом пришел, каких сорок на дню делают. И всегда так было, все в себе хранил Кашфулла, на свет не выплескивал.
- У мачехи благословение взял?
- До срока спрашивать не стал. Теперь возьму.
- Ну, бог даст, - завтра. На этом разговор закончим, чаю попьем.
Наутро события так и покатились, цепляясь, стукаясь друг о друга. Только солнце поднялось, из дома через улицу пришло согласие, тогда и мачехино благословение было получено. Вскоре, как еще с вечера договорились, на выпрошенном у отца тарантасе, запряженном собственным рыжим, со звездочкой жеребцом, подъехал Нурислам. Под зеленой дугой бубенчики заливаются, жеребец в оглоблях пляшет, к ушам у него расшитые платочки привязаны, красные ленты в гриву вплетены. А кучер в белой войлочной шляпе, синей рубахе, черном камзоле, весь из себя картинка. Бело-красно-зеленое же полотенце, которым он перепоясан, возвещает о том, что не простой он кучер, а дружка жениха. Одна осанка чего стоит, на козлах сидит - будто ловчий сокол на руке, сразу видно - в извоз ходил человек. В тарантасе высокая красная перина лежит, на ней - узорчатый ковер, одним концом на спину тарантаса наброшен, сзади свисает. А день-то, день какой! Самая блаженная пора бабьего лета. Земля - перстень золотой, а небо изумрудный его глазок. Чувствуя праздничный дух, конь Нурислама на месте играет, медный колокольчик под дугой подпрыгивает и звенит. На звон этот из всех домов высыпала ребятня. Над заборами, тынами, плетнями по обе стороны улицы высунулись головы зевак соседей.