Страница 7 из 20
10
Социологи предсказывают: через тысячу лет все население планеты будет состоять из одних ученых.
Хорошо это или плохо? Не знаю. Впрочем, что тут плохого, если даже дворник и тот будет иметь степень кандидата философских или исторических наук! Но каковы будут люди? И какие между ними возникнут отношения?
Если между ними возникнут отношения, какие существуют между мною и двумя моими аспирантами (о третьем, речь пойдет особо), то это будет почти катастрофично.
Для Белоусова и Мокрошейко я что-то вроде одушевленного, любезного, одетого в старомодный костюм справочника.
Белоусов и Мокрошейко спрашивают меня, - я отвечаю. Я отвечаю - Белоусов и Мокрошейко запоминают мои ответы. Во всем этом почти нет ничего от чувства, от души. Разве нужна душа, когда наводят справки, ищут сведений. Я справочник, человек. начиненный сведениями и фактами. Таков я для них.
А для себя? До этого им нет никакого дела. Вместо того чтобы лишний раз заглянуть в книгу, они заглядывают в мою память.
Белоусов и Мокрошейко спрашивают - я отвечаю.
Другое дело-экзамен. Тогда я спрашиваю - они отвечают. О них я сужу по их ответам, но ведь и они тоже судят обо мне по моим вопросам.
Вот почему меня пугают прогнозы социологов.
За много лет своей работы я привык оценивать людей по тому, что и как они знают. Я приучил себя смотреть на жизнь, словно и она стоит у дверей и ждет своей очереди держать у меня экзамен.
Мысль о том, что все население планеты будет состоять из одних ученых, меня смущает. Пусть больше половины из них будут талантливыми исследователями. Больше половины, но не все. Будут и подобные Белоусову и Мокрошейко.
Миллион Белоусовых. А сколько таких, как Серегин? Сотни или единицы?
Однажды я спросил Серегина, - любит ли он заниматься самонаблюдением?
- Самонаблюдением? - Он усмехнулся. - Я считаю, что Огюст Конт был прав, когда отрицал его возможность. Конт высмеивал самонаблюдение как нелепую попытку человека заглянуть а окно, чтобы увидеть, как он сам проходит по улице.
- Но ведь Конт ошибался, - сказал я. - Он был типичный метафизик.
- Как бы мне хотелось увидеть себя в окно.
- Но ведь это невозможно.
- Мне почему-то всегда хочется невозможного. Я посмотрел в окно. И вздрогнул. За окном по улице шел он, словно со мной здесь рядом пребывал кто-то другой.
- Смотрите, - взволнованно сказал я. - Это ведь тоже вы за окном, на тротуаре? Жалко, нет здесь Конта, мы бы его заставили взять свои слова обратно.
- К сожалению, это не я, - ответил Серегин. - Доцент Сидельников. Много бы я дал, чтобы это был не он, а я.
- Вы страдаете, что у вас нет двойника или близнеца-брата?
- Нет. Я страдаю от того, что человек не может переступить границ возможного. Я, например, знаю, что если проживу даже девяносто лет, никогда не перекинусь словом с представителем другой логики, другого, внеземного опыта. Слишком велико и бездонно расстояние.
- Не понимаю вашей тоски, - сказал я - Мне вполне хватает и земных, обыденных собеседников. А когда приходит желание поговорить с кем-нибудь, с кем-нибудь очень умным, я раскрываю том Пушкина, Гегеля или Гёте.
- Мне этого маловато, - сказал Серегин.
- Маловато? Как вам не стыдно! Ведь это боги. Ими всегда будет гордиться человечество.
- Вы меня не поняли. Логика Пушкина, Гёте и даже Гегеля наша, земная. А мне хотелось бы встретиться с иным типом мышления, соответствующим иной среде. И сознание, что это невозможно, приводит меня то в отчаяние, то в ярость. Эволюция обманула нас, дав нам разум.
- Почему?
- Весь смысл земной, человеческой цивилизации заключается в том, чтобы состоялся диалог между нами и тем, кому мы можем сказать вы. - Он сделал паузу и продолжал:
- Я не может существовать без ты, мы без вы Земной разум создан не для монолога, а для диалога. Земное человечество не может остаться вечным Робинзоном на своем крошечном планетном островке. Чтобы сказать ты и услышать ты, Робинзон обучил попугая. Вся наша человеческая культура без диалога с другим разумом - это только попугай, иллюзия, самообман. И я боюсь, что мы навсегда останемся Робинзоном, разговаривающим с самим собой и с попугаем.
- Мне не совсем понятна ваша мысль, Серегин. Ведь человечество - это миллиарды индивидуумов, беспрерывно общающихся друг с другом. Как можно человечество сравнить с Робинзоном?
- Мы говорим о разных вещах. Законы логики, законы мышления объединяют одного и всех, делают одним коллективным целым. Логика не может быть индивидуальной. Только она и делает всех людей такими похожими друг на друга.
- Вы думаете, что может существовать другая логика, не имеющая ничего общего с нашей?
- А почему бы нет?
И он замолчал. Молчал и я. Вероятно, мы оба думали об одном и том же - о логике иного типа.
Потом я спросил Серегина, не потому ли он так интересуется теорией информации, семиотикой, а также эмоциональным мышлением древних и первобытных народов. Он ответил:
- Да.
Коротко, категорично и чуточку сердито. Впрочем, на что он сердился? На земную, слишком привычную логику или только на меня?
Я всегда плохо понимал людей моложе себя на двадцать или тридцать лет. Даже самые примитивные из них, вроде Мокрошейко, ставили меня в тупик. Но Серегин, этот энтузиаст семиотики, влюбленный в египетские иероглифы, в древнейшие идеографические формы клинописных знаков, мечтавший о встрече с представителем иной логики, казался мне чем-то вроде нового Фауста. Ведь Фауст вместе со своим создателем, Гёте, тоже мечтал о невозможном.
Если общество через тысячу лет будет состоять из таких, как Серегин, я, пожалуй, сочту возможным примириться с предсказанием социологов.
У меня бедное воображение. Когда я пытаюсь представить себе население планеты, состоящее из докторов наук и член-корров, я мысленно вижу Академический городок а Комарове, увеличенный до сверхземмых размеров.
Но стоит мне взглянуть на Серегина, как все это исчезает. Серегин несет с собой возможность иного мира, иной среды, иного измерения.
11
Я открываю дверь. Входит Серегин. В руке у него книга.
А на лице насмешливо-изумленное выражение, словно ему только что довелось быть свидетелем чего-то необычайного.
- Ну, что? - спросил я. - Увидели самого себя, глядя в окно?
- Не себя, а вас.
- Где?
- В книге, не имеющей к вам никакого отношения. В фантастическом романе Черноморцева-Островитянина.
- А где вы приобрели эту новинку?
- В книжном магазине на Большом, у красивого элегантно-старомодного продавца, чем-то похожего на Диккенса,
- Тогда все понятно, - пробормотал я.
- Если вам понятно, то вы великий детерминист. А меня, признаюсь, это ошеломило. Причем тут вы? В книге ваше изображение.
Мы прошли в кабинет и сели на большой кожаный диван, и Серегин раскрыл книгу в том месте, где была закладка.
- Что такое? Куда он исчез? Может, не там положил закладку?
Он стал перелистывать книгу, разыскивая рисунок, а я, терпеливо ждал, зная, что он его найдет, но не сразу.
- Не спешите, - сказал я. - Страницы слиплись. Найдется. Не сомневаюсь. Но чем вы объясните эту нелепость - хулиганством, непозволительной дерзостью художника?
- Об этом я пришел спросить вас. Вам что-нибудь известна?
- Известно.
- Что?
- Я не более чем знак, буква, иероглиф. Мое изображение - это символ, с помощью которого представитель внеземного мышления пожелал войти в логический контакт с вами. Вы мечтали о таком собеседнике. И вот он начал с вами беседу.
- Вы шутите?
- Я абсолютно серьезен.
- А где же он, этот собеседник?
- Недалеко отсюда!
- В нескольких десятках световых лет?
- Да нет! Рядом. На Большом, в том самом магазине, где вы купили книгу.
- Уж не этот ли продавец, кокетничающий своим нелепым и случайным сходством с Диккенсом?