Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 107 из 108

Всюду раздавалось глухое, ладное буханье цепов. Молотить цепами большое искусство: надо было учиться, приспосабливаться, сохранять музыкальный ритм, чтобы не ударить одновременно с другими и не нарушить плясового перебора. Нам, парнишкам, эта работа была недоступна, хотя мы всегда с завистью смотрели на красивую пляску цепов, на крылатый взлет молотил, на ритмическое колыхание тел и сосредоточенные лица.

После обеда отец деревянной лопатой веял зерно: черпал его из кучи и высоко бросал вверх. Мякина пылью отлетала в сторону, а зерно падало на чистый ток, рассыпаясь бисером. В это время Тит залезал на высокий омет, а Сыгней длинными рогатыми вилами брал целую охапку соломы и сильным взмахом кидал вверх. Тит подхватывал ее граблями и укладывал на омете.

Я любил эти золотые дни молотьбы. Вся деревня выходила на гумна, и вихри цепов легкокрыло порхали всюду между копнами. Везде рокотали глухие перестуки и певучий разговор цепов. Хорошо было идти по узенькой меже кудрявыми коноплями, вдыхать пряный их аромат и слушать неумолкаемое стрекотанье кузнечиков. Хорошо было смотреть на раздольные поля в ярких пятнах желтого жнивья, бледно-золотых овсов и черного пара и на далекие перелески, загадочные и задумчивые. Почему так беспокойно летают голуби и плачут пигалицы? И почему на душе так радостно и хочется улететь куда-то далеко, за эти поля, за перелески, в безвестные сказочные края?.. Каждый день я ходил через эти дремучие заросли конопли и-пел почемую одну песню, грустную песню взрослых:

Ах ты, поле мое, поле чистое, Приголубь ты меня, добра молодца...

Я чувствовал живую землю, родную и ласковую, я купглся в солнце и дышал небесной синью, - я просто жил и наслаждался тем, что живу. И сейчас, в седые годы, когда вспоминаю эти дни детской невинной радости, я храню их ь душе, как волшебный дар, который вспыхивал ярким светом в темные ночи моей жизни.

В эти дни и мать светлела и казалась мне молоденькой гзвушкой. Она уже не дрожала от страха перед дедом и отгом. Я часто слышал ее звонкий голос и веселый смех. Да т; дед не хмурил седых бровей и хлопотал на гумне бодро и прытко. Переставала стонать и охать бабушка. Отец смеялся и шутил с Сыгнеем, а в минуты передышки пробовал бороться с ним и, когда клал его на землю, был очень доволен.

Однажды в полуденный час, когда все гурьбой шли домой меж коноплей, бабушка вдруг запела, высоко подняв голову: "Подуй, подуй, погодушка..." Мать и Катя с охотой подхватили первые же слова, и их голоса с сердечной теплотой полетели по конопляным волнам. Мать пела высоким голосом и смотрела на небо. Катя, серьезная, суровая, пела низким альтом, словно и в песне хотела показать всем, что она сильна, что она сама хозяйка своей судьбы. Дедушка шел впереди зыбким шагом и, когда женщины запели песню, снял картуз, схватился за бороду и остановился. Должно быть, эта песня встревожила его и разбудила давно уснувшие образы далеких дней минувшего. К моему удивлению, он, сжимая кривыми пальцами бороду, со скорбной улыбкой, встряхнув головой, запел высокой фистулой в тон бабушке. И мне почудилось, что все вздрогнуло и вспыхнуло вокруг, и стало вольготно и чудесно. Улыбаясь, покачивая головой, он играл голосом, украшал его переливами, вскриками и вздохами. А бабушка смотрела на него со слезами на глазах.

Отец шел вместе с Сыгнеем впереди, а Тит и Сема убежали раньше. Вероятно, отца с Сыгнеем поразил дедушка.

Что случилось с грозным и благочестивым стариком, который терпеть не мог песен в дому? Они прибавили шагу и, не оглядываясь, быстро скрылись в зарослях черемухи на усадьбе. Уже у самых кустов я услышал басовитый голос Паруши. Она рыла картошку на своей полоске.

- Эх, Фома, милый ты мой!.. Аннушка! В кои-то веки!

Сорок грехов с вас снимается, что вспомнили нашу молодость.

Она -выпрямилась, большая, могучая, и растроганно улыбалась нам.

А когда мы вышли на улицу, дед опять потух и насупил брови.

- Ну, будет вам горланить-то! Идите проворней! Ш стол собирайте! После обеда работы невпроворот: надо успеть нынче две копешки обмолотить. Ветру нету - веять не придется.

Песня оборвалась, и опять стало буднично и тускло. Но мать все днч до отъезда из деревни не потухала: лицо ее светилось какой-то затаенной радостью, а в опечаленных глазах горел огонек нетерпеливого ожидания. Отец ходил споро и уверенно и держался независимо.

Кончилась молотьба, зерно засыпали в амбар. Надо было выезжать в поле поднимать пары. На черемухе зажелтели листочки, и в небе появились холодные, размытыг облака. И вот в один из таких дней мы собрались в путь.

Пристал к нам и Миколай Подгорное. Поехали мы не на своем мерине, а на возу Терентия. Он вместе в братом вез на двух телегах сырые кожи в Саратов от Митрия Степаныча, а оттуда должен привезти товар для лавки. Миколал уезжал в Астрахань, как обычно, один, без жены.

Паруша шла вместе с бабушкой, массивная, тяжелая, но рука ее была легкая, ласковая, когда она гладила меня по плечу.

- Ну, вот и вырвали тебя с поля, лен-зелен... И будет носить вас ветер-непогодь по чужой стороне. А чужая-то сторона неприветлива. Ну, а при горе-тоске не плачь, а спой песенку с матерью: "Хорошо тому на свете жить, кому горе-то - сполагоря..." Дай вам господи счастье найти!..

У бабушки текли по щекам мутные слезы.

Прибежала Маша с заплаканными глазами, и приплелся пьяный Ларивон с ведром браги в руках.

- Настенька, сестрица моя дорогая!.. Вася!.. Проститe меня, Христа ради, окаянного!.. - И падал на колени, подметая бородою пыль. - Нет мне больше житья, сроднички мои! Загубил я душеньку свою... и Микитушку не охранил...

И Петрушу не отбил от ворогов... Сестрица моя Настенька!

Сколь я тебе зла наделал!.. На, казни мою голову! И сестру Машеньку, назло себе и людям, Кощею бессмертному продал... Путь-дорога вам счастливая, Настенька, Вася!..

И он плакал пьяными слезами.

- Я, Настенька, на могилке мамыньки ночую... и плачу...

Он бился головой о дорогу, опять поднимался и разболтанными шагами, с ведром в руках, старался догнать нас.

Маша не оглядывалась на него и шла рядом с матерью, с жестким, застывшим лицом. Вся семья наша шла за возами. Бабушка молча плакала. Дедушка, угрюмый, шел позади отца с иконой в руках, без картуза, и говорил строго и наставительно:

- Деньги шли помесячно. Пачпорт на год выправил.

Ежели денег не будешь высылать, по этапу домой вытребую. На стороне-то не балуйся: вина не пей, в дурные дела не суйся. От веры не отходи... У Манюшки Кокушевой перво-наперво остановись. Она хоть и сорока, а родня. Она от веры не отстала - приютит и приветит. Живет у сестры, а Павел-то Иваныч там дом свой имеет, лошадей держит.

Хозяин. По вере-то он пристроит тебя...

А бабушка уговаривала его сквозь слезы:

- Ну чего ты, отец, толкуешь-то? Чай, он не маленький, не арбешник... чай, он не на разбой едет, а на работу. Аль он не знает, как отцу помогать?

Маша тихо говорила матери:

- Ты, нянька, и не думай приезжать сюда, пропадешь совсем. А я от Сусиных все равно убегу... Вот осенью Фильку в солдаты забреют, я опять на барский двор. А то к Ермолаевым или к Малышевым. Эти люди в обиду меня не дадут. Может, и сама к вам в Астрахань улечу.

У широкой межи, перед пестрым столбом, все остановились. Дедушка с бабушкой стали у столба. Он поддерживал обеими руками икону на груди, а бабушка плакала. Мы все трое - отец, мать и я - одновременно истово крестились и падали на землю. Потом подошли к иконе и поцеловали ее. Мать здесь же взяла горсть земли и завязала ее в платок. Все молча, неподвижно, молитвенно постояли, склонив головы.

- Ну, трогайте!.. Час добрый!.. - пронзительно крикнул дедушка. Прощай, Васянька!.. Не забывай, чего я наказывал...

Отец обнял поочередно и деда, и бабушку, и братьев, и Катю, и Машу, и они поцеловались три раза крест-накрест. Мать долго не отрывалась и от бабушки, и от Кати, и от Маши и плакала навзрыд. Катя крепко обняла меня и прижала к себе, и я впервые увидел, как она подурнела от слез. Маша долго не выпускала меня из рук и шептала: