Страница 11 из 26
"Киргизское Седло!"
Каин вдруг вспомнил, что брат однажды рассказывал ему об отце своей матери, который, кажется, еще в 30-х годах побывал на Киргизском Седле где-то в районе древней Кафы.
Холодно. Почему так холодно?
Брат допрашивал брата с пристрастием.
Брат спрашивал брата, вернее сказать, мысленно собеседовал с ним, ведь рядом никого не было: "За что он наказан одиночеством?"
Авель отвечал: "За высокомерие, за гордость, за тщеславие".
"А кем? Не тобой ли, и откуда у тебя такая власть - судить других?"
Авель лишь улыбался в ответ.
Каин понуро выслушивал приговор, после чего с трудом вставал с кровати, открывал замазанную краской отдушину, доставал из тайника толстую, матового стекла бутыль из-под химикалий и большими, булькающими в горле глотками пил отраву. На лбу выступали толстые багровые жилы.
- А все-таки жаль, что я тебя, гадину такую, тогда не убил, надо было, надо было это сделать!
Клубясь невыносимыми, мучнистыми запахами брожения, огонь разливался по всему телу, воспламеняя его, делая его вязким, как глина, из которой Господь лепил кривые, напоминающие воткнутые в песок сосновые корни ребра первоотца Адама.
Каин покрывался холодным потом-инеем, валился на пол, но до судороги успевал прокричать как можно громче, чтобы Авель услышал его:
- Разве брат ты мне?!
"Разве я сторож брату моему?"
Сегодня такой солнечный день.
До библиотеки, находившейся на окраине города рядом с железнодорожным депо в каменном, мавританского стиля здании, Авель добирался на трамвае. Переезжал через мост, погружался в тенистые заросли дачного поселка, аккуратно разгороженного на линии облупившимися за зиму палисадниками, выходил на набережную, миновал еще с войны заброшенные ремонтные доки. Кондуктор сообщал: "Круг, круг".
Трамвайный круг на пристанционном пустыре - Гадаринская страна.
Кондуктор поворачивался и оказывался кондукторшей...
Вспомнилось: "Каждый слепок имел свой бумажный жетон с инвентарным номером, и поэтому собрать вновь выбеленную мелом голову величиной с добрый плетеный короб для хранения посуды не составляло никакого труда. Вот отверстия, принадлежащие одной голове. Развитые скулы и хитросплетения надбровных дуг свидетельствуют о степном, монголоидном праотцовстве, а ушное оперение и гористый рельеф теменной части черепа подтверждают склонность всякой рептилии к заросшему водорослями, непроточному водоему".
Разрозненные воспоминания о детстве, о брате, о матери, об отце. И нет никакой возможности, никаких сил сложить эти воспоминания воедино. Однако, с другой стороны, было бы странным и даже противоестественным искать порядок в хаосе ощущений, лишенных, как известно, отношения к течению времени. Впрочем, опять же по воле пружины и механического завода часы могут сколь угодно долго и тайно нарушать владычное волеизъявление восхода и захода, Востока и Запада, Рождества и Успения. Стало быть, время, по сути, лишенное собственных свойств, например, неотвратимости, праведности, а вернее было бы сказать, вверяющее все признаки собственного угасания и цветения в руки часовщика-медиума со вставленной в глаз подзорной трубой или увеличительным стеклом, раздвигает и пространство, искривляет углы, искажает местность. Таким образом, в окружающем мире, именуемом также вертепом, райком ли, нет и не может быть постоянства, но лишь ускользающий горизонт и мерцающие сумерки. Предметов, заполняющих эту местность, конечно, не разглядеть. И поэтому приходится довольно часто брать в руки одни и те же формы - да, это "глиптика",- ощущать одни и те же запахи, слушать одни и те же звуки - "реквием",- сократив пространство до размеров собственной комнаты, которую можно мысленно мерить шагами.
Брат перестает выходить из дому.
Брат вновь и вновь сочувствует брату, но ничем не может помочь ему.
Брат замирает.
Брат охраняет забытье брата.
Брат насчитывает 365 шагов и думает, что год миновал по лунному календарю. Уверен, что и по григорианскому календарю именно сегодня происходит смена цифр. "8" меняется на "9", а "9" - на "0", и какая, в сущности, разница? В смысле полнейшего их, то есть знаков, тайнописи, отложения, как должно по молитве отлагать попечение о мире, но никак не отвержения их! Ведь это грех! Лютый грех! Гордость! Итак, смена цифр на циферблате старинных часов с гирями в форме шахматных фигур, цифр, которые отныне не слышат, не видят и не внемлют друг другу.
Брат говорит брату: "Шесть часов утра. Гимн, а потом - силенциум".
Брат Каина - Авель.
От Каина опять пришло письмо, в котором он сообщал брату о том, что болеет и не выходит из дому: по утрам чувствует сильнейшую слабость, не может пошевелить руками и шеей, потому как пропитанный жидким гипсом воротник мгновенно затвердевает на сквозняке, приносящем из погреба резкий, отвратительный запах суточных щей, разваренного лука, яда и уксуса. Оцта. Авелю было так неприятно узнавать обо всем этом, но приходилось дочитывать письмо до конца, чтобы вновь обнаружить в приписанном карандашом постскриптуме просьбу прислать денег. Да нет, скорее это было даже требование пожертвовать нищему, умирающему от цирроза печени калеке, при том что он не мог повернуть головы и разглядеть, что вместо полустертых медяков в мятую банку для подаяния, под которую была приспособлена стреляная орудийная гильза, бросали сухари, куриный помет, обглоданные мышами баранки, огарки свечей и сооруженные из пожелтевших газет мундштуки, набитые растертыми в труху сухими листьями. Не видел, ничего не видел, не мог, не мог разглядеть!
Такая смешная, по крайней мере в понимании Авеля, этимология слова "разглядеть" вполне могла быть обнаружена в Устюжском летописном своде. Авель читал вслух: "Гора оная Гледен, весьма превысокая, того ради и нарицается Гледен, что с поверхности ея на все окрестные страны глядеть удобно".
Засунул письмо в карман.
Трамвай в который раз развернулся на пустыре, вышел к консерватории, миновал ее, потом проехал еще несколько кварталов, застроенных однообразными, почерневшими от сырости доходными домами, и остановился у Обводного канала. Тут Авель перелез через гранитный парапет и по оторванной взрывом чугунной решетке ограды спустился к самой воде - неподвижной, серого цементного цвета воде с плавающими на поверхности деревянными ящиками из-под патронов. Здесь, в яме, заполненной до краев курящимся кипятком, как в помутневшем, больном зеркале, отражалась кирпичная, перетянутая стальными кольцами труба-посох. Из трубы валил густой, слоистый пар. Как из кадила.
Как же все-таки могло заболеть зеркало?
Под действием внезапно налетевшего ветра пар вдруг рассеялся и открылось небо. Авель подумал о том, что сегодня установилась хорошая воздухоплавательная погода, а выкрашенный серебряной краской центроплан вполне можно выкатить на летное поле...
Выкрашенный серебряной краской центроплан выкатывают из ангара на летное поле, и при помощи специальных резиновых, в брезентовой оплетке шлангов заправляют керосином. Затем появляется регулировщик в белой, подхваченной под подбородком кожаным ремешком фуражке и поднимает высоко над головой попеременно красный и желтый флажки. Начинает совершать ими вращательные движения. Запускают двигатели. По радио отдают приказ, чтобы регулировщик положил флажки на землю. Регулировщик выполняет приказ. Теперь он придерживает руками фуражку, чтобы ее не сорвало с головы ураганом, поднятым острыми мельхиоровыми пропеллерами. Пилот дает отмашку...
Нет, не так! Все происходило совершенно по-другому! Пар рассеялся, и на противоположном берегу Обводного канала Авель увидел женщин, которые ковшами заполняли водой расставленные вдоль берега железные бочки из-под топлива. Затем приезжали грузовики и увозили эти бочки на прачечную фабрику, расположенную недалеко от заброшенных еще в финскую войну живорыбных садков на заливе. Женщины смеялись, поливали друг друга, развешивали мокрую одежду на кустах шиповника, обстриженных в кружок. Еще женщины ивовыми прутьями вылавливали из канала ящики из-под патронов и сооружали из них костры. Грелись у этих костров. Сушили мокрые волосы. Пели песни: