Страница 41 из 80
Когда Тимоша впервые оказался внутри храма — огромного, запущенного и грязного, он не почувствовал ни величественности, ни простора, ни света, хотя София в Константинополе была раз в десять побольше Софии в Вологде. Бесчисленные колонны уходили в разные концы огромного зала, бесконечные коридоры убегали в глубь здания, ныряя под галереи и переходы и теряясь в чудовищной толще циклопических стен храма. Грязный, потрескавшийся пол, покрытые птичьим помётом подоконники, осыпавшаяся штукатурка — всё кричало о разрушении, забвении, мерзости запустения. Стены, никогда расписанные фигурами святых и изукрашенные речениями отцов церкви, теперь были густо закрашены цветами и орнаментами, покрыты затейливой арабской вязью сур из Корана.
Сквозь переплетение золотых, зеленых, красных и черных линий проглядывали, как из зарослей, желтые и коричневые лики христианских святых, голубой хитон Спасителя, скорбный и нежный шик Богородицы.
Молящихся было немного. Тимоша прислонился к одной из колонн, и вспомнил Вологду, свечи, горящие в холодной тьме Софийского собора, владыку Варлаама, и у него сладко заныло сердце и на глаза навернулись слезы. «Ох, до чего хочется домой, в Россию, в снега, в серебряные леса», — подумал Тимоша. И тут же некто, уже давно поселившийся в сердце, шепнул: «Увидишь серебряный лес из железной клетки!» «Господи, — взмолился Тимоша, — пособи вернуться домой, вразуми, как быть, что делать?» И некто второй спросил ехидно: «Какого бога просишь, Христа или Мухамеда? Их тут два, а храм все едино загажен божьими птицами и человеческим нерадением. Даже воедино собравшись, не могут главные во вселенной боги на малой частице своего царства порядок навести».
И от этого стало Тимоше легче, но в душе почувствовал он такую пустоту, какую ощущаешь, когда летишь с забора или скрипи наземь и ещё не ударился, но уже ждешь этого и от дурного предчувствия обмирает сердце.
И когда лёг поздним вечером Тимоша на ковер, вдруг вспомнил полуразрушенный и грязный храм Святой Софии, который турки звали мечетью Айя София, понял вдруг, что нет в небесах ни Аллаха, ни Саваофа, ни Магомета, ни Христа. А иначе допустили бы они, всесильные, этакую мерзость и запустение?
Ощущение пустоты не оставляло Тимошу и утром, когда он рассеянно слушал очередные поучения хаджи Размета. Еле дождавшись полуденного намаза и отстояв как во сне магометанскую обедню, Тимоша рассеянно попрощался со своим наставником и, выйдя из мечети, направился на берег Босфора. Только теперь ему совсем уже не хотелось оказаться под сенью капища, загаженного птицами и заплеванного приверженцами двух богов.
Ему захотелось пойти к простым смертным людям, не думающим о грехах и поклоняющимся не идолам, а земным радостям. Он отправился на берег Босфора, но не на европейский, а на азиатский берег, где, загораживая дома и сады Ускюдара, сотнями мачт, канатов и рей, стояли корабли, пришедшие в Истамбол со всего света. Венецианские галеасы, испанские каравеллы, генуэзские галеры, фрегаты англичан и французов, гальяны и канки алжирцев и египтян везли в столицу османов шелка и сукна, оружие и рабов, пряности и вина всё, чем были богаты страны, откуда шли в Истамбол крутобокие, пропахшие смолой и солью парусники и катарги. Здесь, в порту, среди матросов и грузчиков Тимоша почему-то почувствовал себя вольно и веселю. Ближе к вечеру, когда шум работ в гавани утихал, трудовой люд разбредался кто куда. Грузчики, большей частью жившие в городе, шли по домам, в грязные кварталы, теснившиеся у самого порта, а иноземные моряки расходились по кофейням и тавернам, где можно было найти любое из удовольствий — кофе, кальян, вино, или сладкогласую, нежную пэри, купленную хозяином на невольничьем рынке.
Однажды Тимоша набрел на кабачок, из дверей которого несся шум, слышный за сто саженей. Тимоша нырнул в синий табачный дым, в терпкие запахи вина, жареной баранины и кофе. Разноязыкий громкий говор, песни и топот ног мгновенно оглушили его, но уже через несколько минут кофейни ли, кабак ли — пришлись ему по душе. В большом зале, одна часть которого на христианский лад была уставлена длинными, грубо обструганными столами и лавками, а другая — низкими полатями — софрами, — застеленными вытертыми коврами и засаленными подушками — миндэрами — сидели и полулежали десятки матросов, гребцов, шкиперов, рулевых — турок, греков, голландцев — всех, чьи корабли стояли по соседству — в торговой гавани Истамбула. Одни пили джин, другие — кофе, третьи — вино. Кожаные куртки, суконные плащи, штаны и рубахи из плотного полотна, высокие сапоги — делали этих людей очень похожими друг на друга. И только фески и тюбетейки одних и помятые шляпы с отвисшими полями, выцветшими лентами, общипанными перьями на головах других позволяли догадаться, кто из моряков мусульманин, а кто — христианин.
Под стать собравшемуся в кабачке обществу была и подаваемая на столы снедь. Для неверных — «райя» — мясо, рыба и птица, к которым прикоснулся бы не всякий мусульманин, пироги, подземные италийские грибы — тартуфолли, свернутое в длинные тонкие трубочки тесто — макарони, обжигающий горло джин. Для сыновей пророка — сладкий сок винограда — пекмэз, кипрские, ионические и анатолийские вина, вяленая баранина — пастырма, терпкая густая похлёбка — чорба, круглый мягкий хлеб — сомун и тающая во рту пастила лукум.
Остановившись у двери, Тимоша оглядел зал и заметил за одним из столов свободное место. Заняв его, он жестом подозвал худого, черноглазого хлопчика — чухадара, прислуживавшего гостям, и тот мгновенно остановился перед новым посетителем.
Перемешивая русские, болгарские и турецкие слова, Тимоша вопросил вина, лепёшек и мяса. Сидевший напротив него черноволосый, бородатый здоровяк спросил Тимошу по-болгарски:
— Откуда ты, друг?
Тимоша за два года жизни в Рильском монастыре выучился болгарскому языку почти как русскому и потому с радостью отозвался на приветливые слова. О себе сказал немного: жил когда-то в России, потом — в Болгарии. Теперь вот — в Цареграде.
Бородач засмеялся:
— Вижу, что ныне живешь ты в Византии, по вашему — Цареграде, а по-гречески в Константинополе.
А о себе бородач сказал, что он капитан небольшой фелюги, принадлежащей монашескому братству, расположенному на полуострове Агион-Орос.
— Где это? — спросил Тимоша.
— Совсем близко. При попутном ветре два дня пути. Как выйдешь из Дарданелл, то держись на закат, оставляя справа по борту остров Самотраки. А прошёл Самотраки — полпути позади.
— И что ж это за монахи? — снова полюбопытствовал Тимоша.
— Православные, греческого закона, — ответил бородач.
— И много их?
— Двадцать монастырей на Агион-Оросе — наш — болгарский хиландарским называется — есть греческие, армянские, есть и русский Пантелеймонов монастырь.
— Ох, ты нечистая! — смеясь воскликнул Тимоша. — Так ведь это ты мне про Афон рассказываешь!
— Верно, — улыбнулся бородач, — про Афон. На этой горе и стоят монастыри, да только наша-то гавань вдали от лавры и других обителей, потому я тебе о Святой горе ничего и не сказал.
— Про Афон какой русский не знает! — воскликнул Тимоша. — А вот когда услышишь иное название, не сразу и в голову придет, что Агион-Орос и Афон одно и то же.
Разговорившись, Тимоша и Христо, — так звали приветливого болгарина выпили не одну корчагу вина, прежде чем покинуть корчму.
Хорошо было на душе у Тимоши — легко: встретил он доброго человека, простосердого, без злобы и хитрости. И разговор был хорош, и вино — по вкусу. Оттого, видно, и не заметил, как заснул — прямо за столом. Проснулся — нет Христе. Да и народу тоже почти никого нет.
Тимоша расплатился и вышел из корчмы на вольный воздух.
Тучи клубились над Истамбулом. Сырой и холодный северо-западный ветер — караель — дул с Золотого Рога, жалобно и тоскливо посвистывая в паутине корабельных вант. Скрипели, покачиваясь, старые расшивы. Хлопали мокрые паруса, шуршал по стенам сараев долщь.
Тимоша не услышал, как подкрались сзади. Почувствовал только тупой тяжелый удар по правому плечу. Увидел: падающее назад небо, качающиеся мачты, стоявшего рядом парусника, двух лиходеев, застывших в ожидании и тревоге.