Страница 36 из 80
Семь лет провел царевич Ислам в польском плену. Мог бы просидеть и поменьше, да наверное не больно-то хотел видеть Ислама на свободе его старший брат Мухаммед, сидевший в Бахчисарае на троне Гиреев.
Польский король Владислав, смекнув, что на воле Ислам будет более опасным для крымского хана, чем в захолустном замке в Мазовии, отпустил Ислама на волю.
Царевич уехал в Истанбул, упал к ногам султана, но недолго пришлось жить ему в столице блистательной Порты, на берегу Дарданелл, у подножия трона.
Интригами старшего брата, опасавшегося немилости султана более всего на свете, Ислам был выслан на остров Родос — пустой, малолюдный, сонный.
Надев простой халат, бродил царевич Ислам по пыльным улочкам единственного города, носившего такое же, как и остров, название. На руинах языческих храмов, построенных тысячи лет назад ромеями и греками, росли чахлые деревца, обглоданные худыми грязными козами.
В заброшенных полутёмных церквах, где некогда молились византийцы и проклятые аллахом разбойники-крестоносцы, кричали ишаки и верблюды. По осыпающимся камням старых крепостных стен еле бродили сонные, разморенные жарой стражники.
На тихом базаре ленивые толстые торговцы спали в тени рваных палаток и скособочившихся деревянных лавчонок…
Царевич уходил на берег моря и, забравшись под скалу — в тишину и прохладу — глядел на далекую балую полосну турецкого берега. Только оттуда — из Турции, от великого султана, повелителя правоверных, грязного шакала, капризной бабы, источника милости, средоточия несчастий — мог он, безвинный страдалец, ждать грозы и ласки. И он, то смиренно молил аллаха вызволить его из этой грязной родосской дыры, обещая построить мечеть и до конца дней верно служить благодетелю-султану, забыв все обиды, то изрыгал хулу на владетеля империи османов, призывая на его голову мор и несчастья.
И аллах услышал молитвы гонимого: султан блистательной Порты, источник справедливости, средоточие правды, дарователь милостей — вернул Ислама в Бахчисарай — на трон его предков Гиреев, а неверную собаку Мухаммеда велел привезти на остров Родос — в пыль, в навоз, в сонное царство мертвых ромеев, греков и крестоносцев.
Хан Ислам-Гирей, ещё не добравшись до Бахчисарая, покаялся пророку Мухаммеду, аллаху и — самое главное — самому себе, что отныне не будет у султана османов более верного слуги, чем он, Ислам. И поэтому, очутившись в Бахчисарае, хан Ислам более всего следил за тем, что так или иначе угрожало интересам султана и тем самым — его собственным.
Узнав о том, что совсем рядом — в Чуфут-Кале — объявился русский царевич, Ислам-Гирей велел привезти его к себе, ибо на собственном опыте убедился, что любой претендент на любой из престолов — человек опасный и ценный. И лучше держать его возле себя, чем доверять его охрану кому бы то ни было. Так в Чуфут-Кале появился ханский гонец.
Глава четырнадцатая. Дела турецкие
12 июля 1645 года, в день святого угодника Михаила Малеина, Михаил Федорович, Великий государь всея Великия и Малый и Белый России, великий князь Московский и Владимирский, царь Казанский, царь Астраханский и прочая, и прочая, и прочая, опираясь на плечи двух отроков, и с трудом переставляя отекшие ноги, вошел в Благовещенский собор к ранней заутрене. Отроки провели государя к царскому месту, с великим бережением усадили под островерхий шатёр, на обитую бархатом скамью, однако и сидеть благодетель не смог — заваливался на бок из-за великой слабости.
По случаю царских именин заутреню служил сам святейший патриарх Иосиф. Исполняя чин, читая молитвы, кладя земные поклоны, уходя в алтарь и снова возвращаясь к молящимся, Иосиф не сводил глаз с царя, и когда отроки задолго до конца службы повели Михаила Федоровича обратно, подумал: «Последние именины ныне у государя».
Едва Михаил Федорович сошел с царского места, как случился с ним припадок. Он сполз на каменные плиты собора и смертельно побледневшие отроки застыли немо, не зная, что же им теперь делать. Их оттерли ближние государевы люди — бояре, окольничьи, стольники. Положив больного на руки, понесли в палаты, как сосуд со святой водой, боясь расплескать хоть каплю.
Царь лежал, утонув в подушках. Нос его заострился, глаза помутнели. Три лекаря из немецких земель — Венделин Сибелиста, Иоган Белоу, Артман Граман — тихо шушукались, Виновато отводя глаза в сторону, Сибелиста, подняв к очкам скляницу, глядел на свет урину — жидкость, кою выделял мочевой пузырь занедужившего государя. Урина была бледна — от многого сидения, от холодных напитков и от меланхолии, сиречъ кручины. Белоу и Граман, понимающе глядя на скляницу, сокрушенно кивали головами.
Михаил Федорович велел позвать царицу Евдокию Лукьяновну, царевича Алексея и царевен — Ирину, Анну и Татьяну. Царица и царевны, сбившись у Михаила в ногах, тихо плакали. Шестнадцатилетний царевич, нескладный, узкоплечий, красноносый — плакал, уткнувшись в плечо дядьки — Бориса Ивановича Морозова.
Государь тяжко дышал и оттого тело его, тучное и обессилевшее, слабо колыхалось под легким платом, коим прикрыли умирающего из-за великой жары и духоты. Михаил Федорович хотел сказать собравшимся нечто важное, но мысли разбегались в разные стороны и оставалось только одно — жалость к себе, что ровно года не дожил до пятидесяти, а вот батюшка — Федор Никитич скончался семидесяти годов, да и матушка — Ксения Ивановна преставилась всего не то семь, не то восемь лет назад. А вот ему, рабу божьему Михаилу, не дал господь долгого века — по грехам его….
А кроме жалости мучила царя тревога: на кого оставляет царство? На этого младеня, что плакал безудержно, содрогаясь рыхлым, не по летам тучным телом?
И глядя на единственного сына, коему оставлял он все города и веси, леса и поля, реки и озёра, бояр и дворян, купчишек и мужиков великого и славного Российского царства, что раскинулось на полсвета от чухонских болот до Пендинского моря и земли Камчатки, и от Студёного окияна до Кизилбашских гор, подумал царь: «Очаруют, изведут, а паче того явится новый Гришка Отрепьев и отымет у Алёши всё, что оставляю». Ибо с малых лет — как помнил себя — боялся Михаил Федорович дурного глаза, волшебного слова, наговоров да чародейства. Еще маленьким слышал он, как мягко ворочался под полом дедушко-домовой, слышал, как шушукались в темных углах дворцовых комнат серые бабы-кикиморы. Уже юношей — на соколиной охоте — сам видел лешего — зелёного, обросшего рыжей бородой. Мелькнул леший на краю чащобы, захохотал филином и сгинул с глаз. Кинулись за лесным чудом ловчие, загонщики, сокольничъи, да и остановились на опушке, у буреломов — кони всхрапывали, гончие псы визжали и прижимались к ногам лошадей, но в лес за лешакам не шли. На божьих тварей глядя, покричали да посвистели охотники, проехали у края леса да и повернули восвояси. А уж сколько ведьм стащили по его приказу в пыточную избу — того и не счесть…
Однако более колдовства боялся Михаил Федорович подыменщиков — воров, кои подыскивали под ним московский трон, на котором сидел он сам-первой. Не был сей трон для него наследственным, прародительским и потому всякий боярин ли, князь ли, который хоть как-то к прежним царским родам прикасался, был для Михаила Федоровича ох, как опасен.
А ещё более было воровских шпыней-мужиков, казачишек, гультяев без роду и племени, что нагло влыгались в чужое имя и объявляли себя Рюриковичами.
Немногие годы прошли, как изловили и казнили псковского вора Сидорку, объявившего себя новым — третьим уже — царевичем Дмитрием Ивановичем. Поймали двух воров в Астрахани, выдававших себя за внуков царя Ивана Васильевича, якобы происходивших от старшего сына Грозного — Ивана. И многие людишки в то крепко уверовали, хотя всему народу было известно, что царевича Ивана Грозный убил железным посохом и никаких детей у убиенного не осталось.
А от царя Федора Ивановича — хилого и немощного недоумка — осталась скитаться по степным юртам добрая дюжина смутьянов, вводивших в сумление царским своим происхождением доверчивых казаков и инородцев.