Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 80



— Нет счастья таким людям, как ты, в государстве нашем, — ответил дьяк Иван. — Не потерпишь ты своеволия, не станешь потакать кривде, не сможешь молчать, если увидишь несправедливость. Недолго прожил я рядом с тобой, Вальдемар Христианусович, но узнал тебя хорошо, и верь мне — не для тебя, вольнорожденного рыцаря, рабье царство.

Вальдемар хмуро поглядел на дьяка Ивана.

— Я не слышал, друг мой Яган, того, что ты сказал. Ибо худой слуга своему господину не может стать хорошим слугой другому. Я знаю, Яган, что в твоей стране творится много зла, но разве есть такие царства, где бы люди жили в полном согласии со словом божьим, и где бы рабы не роптали на господ?

Патрикеев молчал. Вальдемар приоткрыл у кареты оконце, велел остановиться. Патрикеев боком вылез из кареты. Пошел к своему двору, опустив глаза — многие дивились на необыкновенный его кафтан, на широкий пояс, на расшитые золотой вязью сапоги.

Когда Иван Исакович пришел на подворье, Проестев спросил его, о чем говорил с ним королевич. Спросил с обидой, ибо чувствовал себя задетым почему это поехал королевич к себе домой не с ним — великим послом, а со вторым человеком — дьяком Иваном? Патрикеев это понял и сказал, что просил он по дороге королевича с ними, послами, согласиться и склонить к тому короля, своего отца. Но королевич слушать его не стал и, остановив лошадей, за докуку выставил его, дьяка Ивана, вон.

Проестев на это ничего Ивану Исаковичу не ответил, а только спросил, что же теперь делать? Слать ли гонца в Москву за новыми наказами, попытаться ли подкупить всесильного канцлера с тем, чтобы он склонил короля в пользу задуманного брака, или же немедленно уезжать из Дании?

Проестев колебался, а Иван Исакович сразу же сказал — ждать здесь нечего, нужно уезжать. Но ничего этого дьяк Иван Тимоше не рассказал, что-то постыдное чувствовал он во всем случившемся.

Проестев подумал-подумал и согласился. Убедил его дьяк Иван, что чем дольше просидят они в Дании жалкими просителями, тем большее умаление чести государя произведут.

А вот о том, что окольничий Проестев — великий государев посол послушал его — дьяк Иван Тимоше сказал.

8 августа сели они на корабль и отправились восвояси: через Данциг и Ригу, на Псков, а затем — в Москву. А вернувшись, стали ждать, что-то скажут в Посольском приказе?

Поправив очки, думный дьяк Федор Федорович Лихачев вычитывал Патрикееву и Проестеву:

«А то наше великое государево дело, делал ты Стёпка Проестев и ты Ивашка Патрикеев не по нашему государеву наказу. Вам, холопишкам нашим, указано было ради того нашего дела радеть и промышлять всякими мерами, уговаривать и дарить кого надобно, а вы, Стёпка да Ивашка, услышавши первый отказ от королевских думных людей, с нами не обославшись, из Датской земли уехали. А вам, холопишкам нашим, для нашего государева дела казны и соболей было давано довольно. А вы, Стёпка да Ивашка, ту казну и соболей раздавали для своей чести, а не для нашего дела.

С ближними королевскими людьми о деле нашем говорили самыми короткими словами, что вам никак не пристало, многих самых надобных дел не говорили и ближним королевским людям во многих статьях были безответны. И за то, что вы, Стёпка и Ивашка, дела нашего в Датской земле не делали и казну нашу государскую и рухлядь мягкую раздавали бездельно, мы, царь, государь и великий князь, — Лихачев строго посмотрел сквозь очки, быстро пробормотал: — „ну, тут дальше титул“, — и продолжал, — наложили на вас нашу опалу, и нашим государевым людям велели взыскать на вас, Стёпке и Ивашке, протори и убытки, что вашим нерадением в Датской земле нам, Великому государю учинены».

Лихачев бумагу отложил на сторону, и совсем иным тоном — свои люди перед ним сидели — произнес:

— Совет мой, тебе, Степан Матвеевич, и тебе, Иван Исакович, две тысячи рублей, кои ищет на вас великий государь, сегодня же в его государеву казну самим внести. А кою кому часть взносить, то вы сами промеж себя порешите.

Проестев спросил робко:

— А на ком ином протори взыскивали, то каков рез первой посол платил и каков — второй?

— Разно бывало, Степан Матвеевич. Платили те протори по их достаткам и по тому, сколько кто напрасно чего стратил.

— А нам как быть? — спросил Патрикеев. — Ты скажи нам, Федор Федорович. Человек ты разумный, честность твоя всем ведома, как скажешь так и будет.

— А ты согласен, Степан Матвеевич? — спросил осторожный. Лихачев.

— Согласен, — неуверенно ответил Проестев — чувствовал, что большую часть платить придется ему.

— Делим мы по государеву жалованью, — ответил Лихачев. — Ты, Степан Матвеевич, получал жалованья в два раза более, чем Иван Исакович. Стало быть, и платить тебе две трети долга, а ему треть.

Проестев вздохнул, сказал раздумчиво:

— В иные годы был я великим государем взыскан и обласкан много. Теперь же до грехам моим наложил на меня государь опаду. И я государю вину свою приношу, и что ты, Федор Федорович, сказал, то сегодня же сполню.



Проестев встал и, не дожидаясь Патрикеева, вышел.

А Иван Исакович остался сидеть недвижно — не было у него шестисот шестидесяти рублей и где их взять — он не знал.

С превеликим трудом собрал дьяк Иван со знакомых и родни триста тридцать рублей — половину того, что было нужно. Сто рублей взял для него в долг друг его Тимофей Анкудинов у известного всей Москве ростовщика Кузьмы Хватова.

На третий день явились к Патрикееву на двор подьячий, двое ярыг, сотский, да мужики с телегами. И вывезли чуть ли не все, что было у Ивана Исаковича. Причем ценил домашний скарб подъязки нечестно — что стоило рубль, за то едва-едва давал полтину, все хорошее забирал, оставляя старье да рвань.

Жена Ивана Исаковича плакала, пробовала усовестить бесстыжего, ню напрасно. Дьяк Иван на жену прикрикнул — велел идти вон. А сам плюнул, надел шапку и — чего никогда не бывало — пошел в кабак, забрав с собой и Тимощу. За подьячим же оставил присматривать холопа своего Дёмку, что дом вел и за хозяйство радел.

В кабаке — на чистой половине — сели Тимофей да Иван Исакович одни, без послухов. Выпили по первой.

— Вот мне и плата за службу мою, — сказал Иван Исакович, и заплакал.

Тимоша, обняв опального дьяка за плечо, проговорил утешительно:

— Та беда — не беда, отец мой и благодетель, Иван Исакович.

— Да уж чего может быть хуже — хоть по миру с сумой иди.

— Главное, Иван Исакович, — голова цела, а ей цены нет. Будет голова на плечах — снова все наживешь, лучше прежнего жить станешь.

Патрикеев краем рукава смахнул слезы.

— Выпьем, Тимофей Демьянович, за удачу.

Тимоша поднял кружку, однако пригубить вина не успел — в комнату вошел целовальник.

— Прощения просим, честные господа, некий человек спешное дело до вас имеет, однако ж каково то дело — не говорит.

Патрикеев взмахнул рукой:

— Веди.

Вошел сморщенный, ростом в два аршина старичишка-ярыжка из Земского приказа, хорошо знакомый и Тимоше, и Патрикееву. Поклонился низко, подошел к самому столу, зашептал сторожко:

— Ведомо мне, Иван Исакович, от верных людей — привезли нынче утром из Сибири в Разбойный приказ бывого вологодского воеводу, а ныне колодника — Лёньку Плещеева. И тот колодник доводит на тебя, — Тимофей. Говорил, де ты ему, Плещееву, что ты, Тимофей, царю Василию Ивановичу Шуйскому — внук и Московского государства престол держат ныне мимо тебя неправдою. А те де твои слова может подтвердить Новой же Четверти подьячий Костка Евдокимов Конюхов сын, при коем ты, де, не раз сие говаривал.

— Неправда это! Оговор и великие враки! — вскрикнул Тимоша.

— А я, голубь, и не говорю, что — правда. Я тебе, голубь, то довожу, что услышать довелось, — тихо и ласково проговорил ярыга.

— А буде станет Костка на правеже запираться, то привезут из Вологды иных видоков и послухов.

— Спаси те бог, дедушке, — проговорил Тимоша и протянул ярыге рубль.