Страница 24 из 33
Владел Илья Абрамыч слогом, писать художественно не пытался и, сказать по правде, не умел, но доходчиво изложить мысли свои способен был и устно и письменно. Тайно от своих родных он помещал иногда в «Новом времени» статейки по различным вопросам быта и экономики, подписывая их различными псевдонимами.
Грин явился к издателю как раз в ту минуту, когда его перо живописало сцену заседания окружного суда. Илья Абрамыч встревожился: Грин был необычайно серьезен. Он извинился за ночное вторжение и устало опустился в кресло.
– Откуда, Саша Степаныч?
– Сам не знаю, Ротшильд. Домой возвращусь утром, сейчас не хочу беспокоить жену. Посижу у тебя, можно?
– Сиди, рад. Выпить, может быть, хочешь?
– Спасибо, не хочу. У тебя, Ротшильд, нет ли чего-нибудь по научной части? Есть? Дай мне, пожалуйста, всё, что найдешь по психологии творчества. Там, где есть о художниках, видящих в реальности создания своей фантазии.
– Да ты что?
– Ничего. Нужно. Для работы. Дай.
– Дам я тебе сейчас рюмку рома и угощу цитатой из книги Ландсмана, – сказал Илья Абрамыч, оставляя свою работу. – Не нравишься ты мне сегодня, Саша Степаныч!
Грин сидел, как пациент в кабинете врача. Он послушно выпил рюмку вина, съел дольку апельсина, взял в руки толстую книгу, заложенную в разных местах синими и белыми лентами.
– Ландсман немец? – спросил он. – Тогда возьми, не надо. Немец ничего не может сделать для души.
– Глупости, друг мой. Может. Ты прочти на странице сто сорок третьей.
– Не буду. Возьми. Немцу не верю с тех пор, как в городском училище в Вятке учитель немецкого языка оттрепал меня за уши. Было это дело так, дорогой Ротшильд. Я задремал во время урока. Мне приснилось море. Индейцы. Буря, Летучий Голландец. Может быть, мне и сегодня приснилось?.. Немец ударил меня ребром ладони по уху. Я вскочил. Он спросил меня, что я делал. Я ответил: «Мечтал, Юлий Карлович!» Он расхохотался, вывел меня на середину класса и отодрал за ухо. Я закричал от боли. Я спросил немца, за что он бьет меня. Все товарищи мои притихли. И немец ответил – на всю жизнь я запомнил его слова: «Я тебя наказываю за то, что ты бунтовщик, Гриневский! Ты обыкновенный вятский мальчик, и ты должен оставаться обыкновенным русским, вятским мальчиком!..» Я рассвирепел. Правая половина головы моей ныла и горела, до уха нельзя было дотронуться. Я замахнулся на учителя. Класс ахнул. Немец побледнел. Он снял очки, вызвал дежурного и приказал ему сходить в учительскую и привести инспектора училища. Дежурный повиновался. Я заплакал. Немец обнял меня и трагическим голосом произнес: «Плачь, плачь, русский вятский мальчик! Это твое назначение…» И я в эту минуту понял, что в мире есть зло. И – многое другое понял. Долго рассказывать, но – убери своего Ландсмана! Он может ударить меня по уху!
Издатель распорядился приготовить чай, вина, закуску. Пришла кудрявая Маша и затопила печь. Грин сел к огню. Маша готовила ночную пирушку, вслух беспокоясь о том, что, не ровен час, проснется барыня и тогда сразу станет скучно и неуютно. Илья Абрамыч, усердствуя, ходил на цыпочках и помогал горничной извлекать из шкафов бутылки и всевозможную еду. Маша внесла самовар, его приглушили, чтобы он не шумел. Дверь, ведущую в спальню, заставили двумя креслами.
– Моей старухе будет трудно взять эту баррикаду, – смеясь сказал Илья Абрамыч. – Теперь садись, пей и ешь, Саша Степаныч.
Грин молча пил чай, истребляя хлеб и масло. Илья Абрамыч с тревогой поглядывал на гостя, ожидая от него сюрпризов и всевозможных подвохов. Грин держал себя благопристойно. Он был молчалив, замкнут совершенно по-новому. «Что-то случилось с ним», – решил издатель. На всякий случай, желая застраховать себя на ближайшее будущее, он принялся, что называется, задабривать гостя: показал ему верстку очередного номера своего журнала, внимательно выслушал историю с пропавшей обезьяной, подумал, прикинул и сказал, что для кунсткамеры происшествие это недостаточно сенсационно. Вот если бы пропал сам Эдуард Чезвилт, тогда другое дело. Грин произнес:
– Как хочешь, торгуй, чем тебе выгоднее, – и снова умолк.
Звякали чайные ложки, бренчали стаканы, булькало вино. Илья Абрамыч также молча разглядывал гостя. Он не просил сегодня денег. Не предлагал партии в шахматы. Он пил и ел и, казалось, не мог насытиться. Илье Абрамычу надоело молчать.
– Гляжу я на тебя, Саша Степаныч, – заговорил он, – и диву даюсь. Образования у тебя никакого, не правда ли? Ну, какое это образование, если ты знаешь падежи, правила спряжения глаголов, немножко по истории, чуточку по физике, не делаешь орфографических ошибок и бегло читаешь только по-русски. Вот и всё твое образование. А что ты умеешь делать, а? Кто учил тебя писать рассказы, не похожие на всё то, что пишут у нас в России? Кто учил тебя умению так дьявольски виртуозно распоряжаться тайнами построения фразы, умению выдумывать? У кого воруешь ты свои сюжеты? Кто подарил тебе это умение, – вот чего я понять не могу!
– Я еще только начинаю, Ротшильд, – скромно отозвался Грин. – Мне бы научиться жить упорядоченно, спокойно, – я бы такое насочинил!
Чокнулся с хозяином и гордо добавил:
– Я знаю, что мне нужно делать. И я свое дело исполню отлично.
Часы пробили четыре раза. Илье Абрамычу хотелось спать. Ему хотелось, чтобы Грин ушел. Беспокойный, тяжелый гость. Сидит, думает о чем-то. Вот-вот потребует шахматы и предложит партию или попросит сотню рублей.
– В презренном металле нуждаешься, конечно? – спросил Илья Абрамыч.
– Нет, не нуждаюсь, – ответил Грин. – Спрячь бумажник.
– А ты возьми у меня полсотенки, – предложил Илья Абрамыч. – Премного обяжешь!
– Спасибо, не нужно. Мне обещана замечательная шуба. Захочу, и деньги будут, Любовь, цветы и всевозможный помпадур.
– За чем же дело стало?
– Не возьму ни денег, ни шубы. Дело стало за тем, что я должен войти в мышеловку, запеть чижиком и встать за буфетным прилавком. Можно и проще: соблазнить молодую вдову и получить шубу и на продолжительное время выпивку в количестве неограниченном.
Илья Абрамыч любил подобные разговоры. Он оживился, глаза его заблестели.
– Ну и что же?
– Я, Илья Абрамыч, люблю себя за то, что я значительно отличаюсь от многих других людей. Я наивен и ненавижу мышью беготню. Об этом ни слова, если ты не хочешь, чтобы я попросил тебя насвистать мне арию Дона Базилио. Дай мне еще рому.
Илья Абрамыч заявил, что рому у него нет и коньяку только то, что на столе. Часы пробили половину пятого. На письменном столе Ильи Абрамыча зазвонил телефон.
– Господи! – воскликнул издатель. – Кто бы это в такой час!
Грин подошел к телефону:
– Я слушаю!
Откуда-то издалека кто-то осторожно спросил:
– Нет ли здесь писателя Грина?
– Я вас слушаю, – сказал Грин. Невозможно было определить, кто спрашивает – мужчина или женщина, голос был тускл и бесцветен. В телефоне что-то потрескивало, жужжало. Грин крепче прижал трубку к уху и, превозмогая любопытство, еще раз деланно равнодушным тоном подтвердил, что у телефона тот, кого спрашивают. Что угодно?
– Вы не шутите? – глухо произнес низкий, бесспорно мужской голос.
– Я не шучу. Я Грин, А.С. Писатель, к вашим услугам.
– Благодарю вас, господин Грин. Сейчас с вами будут говорить. Одну минуту, простите.
К столу подошел Илья Абрамыч.
– Кто? – спросил он.
– С того света, – буркнул Грин. – Предлагают, чтобы я доставил тебя не позже воскресенья на левый берег Стикса. Цвет гроба безразличен. Пиши завещание, Ротшильд!
Суеверный, трусливый Илья Абрамыч отскочил, махнул рукой и забрался с ногами в кресло. В неведомых телефонных мирах между тем происходило перешептывание, кто-то кого-то вызывал, кто-то смеялся. Тот же мужской голос, еще раз спросив, действительно ли у телефона Грин, произнес:
– Слушайте, с вами говорят!
Голос отчетливый и веселый, голос вполне счастливой женщины, воскликнул подле самого уха Грина: