Страница 41 из 46
— Нет, профессор. Не надо. Лучше я продам свою маленькую яхту. Знаете эту голубую красавицу? Класс «дракон»! Четыре рекорда! За нее дадут хорошие деньги.
— А что вы думаете?! И яхту придется продать, и штаны тоже. Она съест нас! Съест вместе с потрохами и с этим молодым человеком, если он не раздумает идти к нам. Но, как говорил мой отец, дай бог ей здоровья, лишь бы не болела… Вы можете оживить ее, Петер Шлемиль?
— Ради бога, профессор, объясните мне, о чем идет речь! Я же совершенно ничего не понимаю!
— Ладно… Хватит парадоксов. Отведите меня в кресло, Силис! Вот так… О, уже солнышко выглянуло! Ступайте за водкой, Силис! Ступайте, ступайте без всяких разговоров! А мы пока поговорим. Почему вы не трогаетесь с места? Морфий, по-вашему, лучше? Да? Идите же!
— Только один стакан. Перед сном.
— Хорошо, хорошо! Сами нальете. Отправляйтесь. И еще я не отказался бы от хорошей колбаски.
Он откинулся в кресле и прикрыл глаза. Птицы за окном неистовствовали. Капли искрились. И зелень, казалось, была напитана медом.
— Раскройте окно, — сказал он, устало прижимая ладонь к лицу. — Не все окно. Только форточку.
Тугой влажный ветер принес цветочное благоухание и пронзительный запах сосновой смолы.
— До чего же все-таки прекрасен мир, студент! И как мало нужно человеку для счастья. И так много… Мы с доктором Силисом создали машину. Не время сейчас говорить о том, как она устроена. Считайте, что она работает на пустоте, и покончим с этим. Важно другое… Для чего мы ее сделали — вот, что важно. Но и об этом долго говорить. Вы все узнаете в свое время. А если коротко, мы создали искусственный мозг. Нет, это не подобие человеческого мозга! Нечто совсем иное, но в чем-то тождественное. С ассоциативными связями, саморегулировкой и дублирующими друг друга центрами. Мы, конечно, с большим удовольствием повторили бы простой человеческий мозг. Но помешала одна малость. Мы не знаем, как он устроен. И никто не знает. Пока это непознаваемое, пусть не в том смысле, как у Спенсера, но непознаваемое. Так мы и создали нечто, в чем еще плохо разбираемся сами. Оно моделирует некоторые мыслительные категории, способно давать овеществленные представления о предметах… Но способно ли оно мыслить? Быть иль не быть — вот в чем вопрос… Как вы полагаете, студент, что станется с ребенком, которого сразу же после рождения заточат в башню?
— Скорее всего, он погибнет.
— Ах, нет же! — он раздраженно поморщился. — Вы понимаете меня слишком буквально. Ребенка, конечно, будут кормить… и ухаживать за ним надлежащим образом. Словом, все как полагается. Но никакого общения! Ни звука, ни прикосновения. И полная темнота.
Он замолк и грустно задумался о чем-то, глядя на книжные груды и танцующую в солнечном свете пыль.
— Ребенок не умрет. — Он тихо вздохнул, точно сожалея об этом. — Он вырастет идиотом. Нет, не идиотом — никем. Он станет никем. У него не будет памяти. А что такое душа, студент, как не память? Понимаете теперь, зачем мне нужна ваша душа?
Гудят гудки на «Вайроге» и ВЭФе. К набережной везут противотанковые ежи и мешки с песком. Проходят хмурые ополченцы. У некоторых винтовки с узкими штыками, зеленые противогазные сумки через плечо.
На Известковой улице убили командира. Стреляли с чердака. Говорят, в лесах орудуют целые банды. Портят дороги, перерезают провода, убивают красноармейцев и беженцев.
Самолеты почти не бомбят нас. Они летят дальше на восток. Черные кресты, оттененные белыми уголками, вертикальная желтая полоса перед хвостом. Я видел сбитый юнкерс. Груда алюминия, переплетение тросиков, искалеченные приборы. Он напоминал мертвого зверя. Красивого и беспощадного.
В зоопарке долго выла раненная осколком гиена. И дети не толпились перед клетками.
Ветер рвал торопливо прилепленные к стенам плакаты. Но в кондитерских пили кофе, ели пирожные.
Я бродил по городу, как лунатик. Мне казалось, что он пуст — мертвый Брюгге, охваченный немотой и оцепенением. И когда с реки подымался туман, съедающий мосты и звуки, на меня накатывала тоска! Хотелось выть на расплывчатое пятно луны. Я спускался к воде и провожал угасающий масляный свет на ней. Вдыхал сырой, чуть гнилостный запах и прислушивался к крику чаек. А нефть все горела, и медленно падал черный пушистый снег. В воздухе бесшумно лопались и растворялись мертвенным светом ракеты. Их отражения змеились в воде апериодическими синусоидами. Это были энцефалограммы агонии.
Мы поехали тогда в Сигулду втроем: Криш с Линдой и я. Как это было хорошо! По обе стороны гладкого, извивающегося шоссе цвела желтая сурепка и крупный душистый клевер. Тугой ароматный ветер бил в ноздри. Мы подымались все выше, и на наши лица ложились причудливые пятна кленовых листьев. Жужжали шмели, где-то вверху гудели тиссы и грабы.
Мы полезли на турайдскую башню. Тонкие железные перила дрожали от наших шагов. Бесконечные лестницы. Запах сырости и запустения. После яркого света здесь было темно, точно в склепе, Но за поворотом какой-нибудь винтовой лестницы вдруг открывалась амбразура, и солнце атаковало нас пучком стрел.
Я видел, как вспыхивала и золотилась щека Линды и ее загорелое плечо, проступали веснушки и радужно поблескивал еле заметный пушок. Но за ступенькой набегала ступенька, и все гасло в сумрачной тени.
— Долго еще? — кричала Линда. — Я уже совсем выбилась из сил. Не могу!
«Гу-гу-гу», — откликалось угрюмое древнее эхо. И откуда-то сверху долетал смех Криша:
— Потерпите немного. Осталось совсем чуть-чуть!
Новые повороты. Неожиданные переходы и спуски, за которыми крутой подъем. Тяжело дыша и счастливо смеясь, Линда храбро перебегала от стены к стене по хрупким дощатым мосткам и торопилась все выше, выше. Мне казалось, подъем никогда не кончится, и я всегда буду догонять ее на этом пути к небу.
Над головой вспыхнул ослепительно синий квадрат люка. Последний пролет, и мы плывем в головокружительной синеве. Отсюда виден весь мир. По крайней мере, та его часть, которая была подвластна турайдскому архиепископу.
Причудливые меандры Гауи блестят неподвижно и ровно. Зеленый благословенный мир. Облака в реке. Тени ивняка у правого берега. Звон кузнечиков. Медвяный запах цветов. Солнце и тишина. У меня навернулись слезы. Я прижался щекой к теплому ноздреватому камню. И мир сузился. Сквозь трещины пробивалась чахлая травка. По раскрошившемуся камню сновал крохотный муравей.
Я дунул. Взметнулся игрушечный вихрь песчинок — и насекомое исчезло.
Раскаленная синева поплыла у меня перед глазами. Я представил себе, как долго и трудно полз муравей на страшную незнакомую высоту. Одно лишь дуновение! Оно положило конец всему. От одной только спички запылали амбары барона фон Рибикова. Батрака Мартина забили тогда насмерть… Маленькая спичка погубила человека. Рибиков, говорят, уже уехал в Германию, Все они теперь уезжают в свой рейх. А Польши не стало. Чужие трубачи идут по улицам Варшавы. Ветер медленно покачивает повешенных. Зато какая тишина у нас! Но не вернутся ли те, кто грузит сейчас свой скарб на пароход «Гнейзенау», на танках, с автоматами в руках? Не повторят ли завтра историю с радиостанцией Глейвиц нацисты в латышской форме? Почему же такая тишина вокруг, когда где-то очень рядом уже никогда не будет тишины! Немецкий эмигрант Эрих Вортман рассказывал мне, что происходит у них в стране. Он лишен немецкого гражданства и на него приказ о высылке не распространяется. Он уже прошел через все акции и «оздоровительные» лагеря. Для него никогда не будет тишины. Она взорвалась в его ушах и ревет сиреной.
Как жаль, что Криш не захотел взять его сегодня сюда. Он как-то инстинктивно сторонится Вортмана. Непонятно, почему. Даже старик относится теперь к Эриху с полным доверием. Отличный специалист! Он мог бы здорово помочь в наших мытарствах с Ней. Но Криш решительно против. Он держит Эриха на вторых ролях. Да, впрочем, и я сам могу лишь смутно догадываться о возможностях машины и принципах, на которых она работает. Она молчалива и непроницаема, как сфинкс… Но бывают дни, когда между нами прорывается какая-то плотина. И я чувствую, что Она понимает меня, вибрирует каждой проволочкой.