Страница 6 из 7
Внизу слушали, как она говорит в спальне, как движется, укрывая детей, и ждали.
-- Он пьяный?-- тихо, боязливо спросила девочка.
-- Нет, нет. Он не пьяный. Он ... он спит.
-- Он останется спать внизу?
-- Да . . . Пожалуйста, не шуми.
Наступило молчание, потом детский голос испуганно спросил:
-- А кто это там?
-- Никто. Я же тебе сказала: спи и ни о чем не думай.
Это стонала мать умершего. Не замечая никого и ничего, она раскачивалась на стуле и стонала. Управляющий тронул ее за руку и прошептал:
-- Тс-с-с!
Мать открыла глаза и поглядела на него. Этот жест вторгся в ее горе и поверг в недоумение.
-- Который час?-- еще спросила девочка, тоненько и жалобно, снова погружаясь в тревожный сон.
-- Десять,-- тихо проговорила мать. Потом, наверное, наклонилась к детям и поцеловала их.
Мэтьюз знаком показал, что пора уходить. Шахтеры надели кепки и забрали носилки. Перешагнули через лежащее на полу тело и вышли на цыпочках во двор. Никто не проронил ни слова, пока дом, где так тревожно спали дети, не остался далеко позади.
Элизабет спустилась вниз. Свекровь была в гостиной одна, она лежала на полу, приникнув к мертвому сыну, и слезы ее капали на его лицо.
-- Нужно его обрядить,-- сказала жена. Поставила согреть чайник, вернулась в гостиную и, встав на колени у ног мужа, принялась развязывать кожаные шнурки. Света единственной свечи в сырой нетопленой комнате было очень мало, и ей пришлось пригнуть лицо чуть не к самому полу. Наконец она стянула с мужа тяжелые башмаки и отставила их в сторону.
-- А теперь помогите мне,-- сказала она шепотом старухе. И они вдвоем раздели покойного.
Когда они поднялись и увидели его в наивном величии смерти, они замерли от благоговения и страха и несколько минут стояли молча и глядели на него, лишь старая мать тихонько всхлипывала. У Элизабет было такое чувство, будто ее жизнь перечеркнули. Вон он лежит перед ней, замкнутый в себе, как книга за семью печатями. Ничто не связывает его с ней. Нет, она не может с этим смириться! И она склонилась к нему и положила ему на грудь руку, утверждая свое право на него. Он был еще теплый, потому что в шахте, где он погиб, было жарко. Мать держала его лицо в ладонях и что-то бессвязно шептала. Слезы капали на него одна за другой, как капли дождя с мокрых листьев; мать не плакала, просто слезы лились и лились из ее глаз. Элизабет обняла мужа, прижалась к нему щекой и губами. Она как бы вслушивалась, вопрошала, пыталась к нему пробиться. И не могла. Он отвергал ее. К нему не было пути.
Она поднялась, пошла на кухню, налила в таз теплой воды, взяла мыло, мохнатую рукавичку и мягкое полотенце.
-- Надо его обмыть,-- сказала она.
И тогда старуха мать поднялась с трудом, а Элизабет стала осторожно обмывать ему лицо, осторожно отвела от губ пышные русые усы, отерла их рукавичкой. Страх ее был бездонным, и потому она служила ему. Старуха мать произнесла ревниво:
-- Дай я буду вытирать!-- опустилась на колени с другой стороны и стала бережно осушать вымытые невесткой места, то и дело задевая большой черной шляпой темноволосую голову невестки. Женщины трудились долго, молча. Они ни на миг не забывали, что перед ними смерть, и странные чувства вызывало у них прикосновение к мертвому телу, странные и у каждой свои: обеими владел безмерный ужас, мать ощущала, что ее лоно обмануто, надежды преданы, жена думала о беспредельном одиночестве человеческой души, и ребенок в ее чреве казался постылым бременем.
Наконец они кончили. У него было красивое тело, на лице еще не проступили следы пьянства. Светло-русый, мускулистый, с длинными, стройными ногами. И мертвый.
-- Благослови его господь,-- шептала мать из глубины своего ужаса, неотрывно глядя на лицо сына.-- Господи, благослови моего родного мальчика!-- шептала она пронзительно и исступленно, в самозабвении страха и материнской любви.
Элизабет снова опустилась на пол и уткнулась лицом в его шею; ее била дрожь, по телу пробегали судороги. И снова ей пришлось отстраниться. Он мертв, мертв, ее живой плоти не место рядом с ним. Ее переполняли страх, усталость; она была такой ненужной. С его смертью кончилась и ее жизнь.
-- Кожа белая, как молоко, нежная, как у младенца, благослови его господь, моего ненаглядного мальчика!-- бормотала старая мать.-- Ни изъяна нет, ни пятнышка, такой чистый, белый, у какой еще матери такой красивый сын!-- с гордостью шептала она. Элизабет не поднимала лица.-- Он отошел с миром. Лиззи, он тихо умер, будто заснул. Красавец он у нас, верно? Да, Лиззи, он покаялся, я уверена. Ну конечно покаялся, когда остался один. Он успел, Лиззи. Видишь, какой у него покой на лице. Спи, родной мой! . . А как он весело смеялся! Сердце радовалось! Ни у кого больше не было такого веселого смеха . . .
Элизабет подняла голову. Его губы под усами слегка запали, рот приоткрылся. В темноте не было видно, что полуприкрытые глаза остекленели. Жизнь с ее чадным огнем ушла из него, отрезав их друг от друга, оставив его безмерно чужим ей. Она поняла, что не знает его. И оттого, что перед ней лежал чужой, отъединенный от нее человек, с которым она столько лет была одна плоть, в лоне ее леденел страх. Так, значит, вот в чем истина -- в предельном, непроницаемом одиночестве, которого мы не можем разглядеть в горячке жизни?! Она отвернулась, ужаснувшись. Его лицо сейчас слишком мертво. Их никогда ничто не связывало, и все же столько раз их толкала друг к другу страсть, они лежали вдвоем обнаженные. Но как бы тесно он ни сплетался с ней, они всегда оставались разными и были далеки, как сейчас. И он виноват в этом не больше, чем она. Ребенок был как лед в ее чреве. Она смотрела на покойного, а мысль работала холодно, отрешенно, ясно: "Что я такое, кто я? Что же я сделала? Вела поединок с мужем, который вовсе и не существовал! Он существовал всегда. Что я сделала не так? С кем я жила? Вот лежит реальность -- этот человек". И душа ее омертвела в страхе: она поняла, что никогда не видела его, что и он ее никогда не видел, они встретились в темноте и в темноте вели свой поединок, не зная, кого встретили и с кем враждуют. А вот теперь она увидела и, увидев, онемела. Как же она ошибалась! Он был чужим -- а ей казалось, он близкий, родной. А он был с самого начала сам по себе, он жил отдельной от нее жизнью, и то, что он чувствовал, было ей недоступно.