Страница 26 из 37
Зосима находился между жизнью и смертью. "Безребрая", как выражался Исачко-сотник, уже махала косою над головой раненого, только Спиря "ей, шельме, тертого хрену подносил", и она бегала от Божьего человека, как черт от ладану.
Окна в келье открыты, чтобы легче было дышать больному. Откуда-то, должно быть с монастырской стены, доносится полупьяное напеванье:
Ах ты, шапка, ты, шапка моя,
Одного сукна с онучею...
Это Исачко, от скуки подвыпивший, сидел на затинной пищали, глядел на море и мурлыкал свою любимую песенку: ратным людям дозволялось выпивать вне правил монастырского устава об "утешении".
"Ти-ти-вик! Ти-и-вик!" - пропискнула ласточка.
Спиря, сидевший около раненого в глубокой задумчивости, поднял свою косматую голову. Ласточка, влетевшая в окно, села на засохшие прутья освященной вербы, заткнутые за образа, и поглядывала своими изумленными глазками.
Раненый открыл глаза и блуждал ими по потолку.
"Ти-и-вик! Ти-и-вик!"
- Это ее душенька, - как бы про себя пробормотал раненый.
- Чья? - спросил Спиря тихо.
- Ейная... Она за моей прилетела.
Спиря перекрестился. Снова тихо в келье. Косые лучи солнца сквозь открытое окошко падали на лежавшее на маленьком аналое, рядом с Евангелием, распятие. Там же лежал и знакомый нам череп.
Ласточка снялась с вербовых прутьев, покружилась по келье и с писком выпорхнула за окно. Раненый открыл глаза.
- Это к моей смерти, - сказал он и поглядел на юродивого осмысленными глазами.
- В животе и смерти Бог волен, - отвечал последний.
- Нет, мой конец пришел... Конец приближается... Будет, пожито... гораздо пожито...
Раненый перекрестился и снова взглянул на юродивого.
- Не хочешь ли испить? - спросил последний.
- Хотел бы...
Юродивый поднялся, чтобы подать кружку с питьем.
- Нет, не того, - отрицательно покачал головою больной.
- Чего же тебе?
- Крови бы пречистой...
Юродивый посмотрел на него с удивлением: не бредит ли-де? Нет, не бредит: глаза глядят разумно, жар прошел.
- Христовой бы кровушки перед смертью, - пояснил больной.
- Причаститься захотел?
- Да, душа алчет и жаждет... Исповедай меня, брате святый.
Юродивый задумался. Он вспомнил слова архимандрита, когда изгоняли из монастыря Геронтия с попами: "Будем друг у дружки исповедоваться перед лицем Господа, как крины сельнии исповедуются"...
- Добре, брате, кайся Господу, - сказал он и встал.
Затем, встав перед аналоем на колени, он начал читать предысповедную молитву. Больной тихо повторял за ним: "Се ми одр предлежит, се ми смерть предстоит, суда Твоего боюся", - слышались молитвенные слова, которые иногда перебивал доносившийся со стены монотонный напев:
Ах ты шапка, ты, шапка моя...
- Великий грех у меня давно лежит на душе, тяжкий грех! Ох, какой тяжкий! - начал больной после молитвы. - Сорок лет, словно жернов на шее, волоку я этот грех и доволок до могилы. Ни днем, ни ночью, ни во пиру, ни в беседе, ни за четьем-нетьем церковным, ни за келейною молитвою не отваливался от моего сердца этот горюч алатырь-камень... Вот так и стоит она передо мною, кровавая, и шепчет: "За что погубил меня? Куда ты девал мою голову? Ох, тяжко! Смертушка моя, как тяжко!"
Он помолчал, как бы собираясь с силами. Юродивый тоже молчал, хотя губы его шевелились. Ласточки задорно щебетали за окном, как будто силясь одна другую переговорить, словно бы у них шла речь о предметах такой важности, как сугубая аллилуйя.
- Был я княжова роду, воеводин сын-княжич и воеводич, - продолжал больной, тяжело вздохнув. - Рос я в холе и воле, не ведал сызмальства ни судержу, ни суперечины, был батюшковым любимым сынком, а у матушки мизинчиком. Таким и вырос, таким и до окаянства дошел. Из воеводича и княжова сына я сам стал воеводою и князем: лет сорок тому будет, как я воеводою назначен был. Послан я был в те поры на воеводство в Муром...
- В Муром! - изумленно перебил его юродивый.
- В Муром... И спознался я в те поры с некоею женою благородною. Муж ее числился в моем полку, да только все обретался в нетях. И как спознался я с тою женою, и нача мя искушати бес, нагнал на меня слепоту и окаянство лепоты ради женки той: "Убей, говорит, мужа и возьми себе жену". День и ночь в бдении и тонце сне не отходил от меня бес: "Изведи да изведи мужа того".
- Муж тот был из роду Хилковых? - спросил юродивый глухим голосом.
Больной испуганно приподнялся на своем ложе и так же испуганно глядел на юродивого.
- Ты почем знаешь, что он был Хилков? - спросил он в свою очередь.
- Знаю, - был короткий ответ. - Кайся дале...
Голова больного снова опустилась на изголовье, и он глубоко вздохнул.
- Вижу, что тебе Бог все открыл, - продолжал он более покойным голосом, - и мое покаяние дойдет до Бога твоими молитвами, человече святый.
- Не говори этого, - строго перебил юродивый, - я - сосуд сатанин, и грехам моим несть числа.
- И будь по-твоему... - Больной снова тяжело вздохнул и продолжал: Обошел меня бес, распалилась плоть моя окаянная, и я положил в душе извести того человека.
- Спиридона Иванова, сына Хилкова, мужа Настенькина? - подсказал юродивый.
- Ты и ее знаешь? - вздрогнул больной.
- Знал... ну?
- Ну, пришел я к ней однова ночным временем, и утаились мы с нею в саду, и стал я ее к своему злому умыслу приводить, чтоб Спиридона извести... И вдруг словно архангел мечом поразил меня... Дальше я ничего не помню, опамятовался уже я утром, когда солнышко взошло, и увидел около себя ее...
- Настасью Хилкову?
- Настасью. Увидел ее на траве, мертвую. А голова у нее от туловища отрезана, и где девалась, не ведомо...
- Вот она! - неожиданно сказал юродивый и поднес к больному череп. Смотри, узнаешь?
Больной глядел испуганно, ничего не понимая. Он посмотрел в глаза юродивого: в них теплилось что-то кроткое и тоскливое.
- Это она, Настенька, моя жена, а твоя бывшая полюбовница... Поцелуй ее теперь, как в те поры целовал, князь Захар, княж Остафьев, сын Мышецкой... - Это говорил юродивый, поднося к губам больного страшный костяк...
На лице больного изобразился ужас. Челюсти его дрожали. Дрожали и волосы, прилипшие к потным вискам.
- Кто ж ты сам9 - шепотом спросил он, отворачивая лицо от костяка.