Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 70



И все ждали — что скажет Марья.

— Нет, Яша, — сказала председателю Мария в пронзительной тишине. — Нет, Яша, не надо мне подводную лодку, потому что из всех детдомовских сопливцев того военного года ты назвал меня «мама», и не плакал, и околдовал мое сердце, и по прошествии времени ты стал всем Яшка Колдун, а потом люди признали тебя председателем. Не плачь, Яша, а подари мне теленочка.

— Стадо? — спросил председатель, утирая лицо краем скатерти.

— Теленочка, серенького с белыми ушами.

— Какого пола? — спросил председатель в полной тишине. — Девочку или мальчика?

— Девочку, — сказала Мария. — Я уже приглядела ее на лугу.

— Тихо! — крикнул председатель изо всех сил в полной тишине. — Если кто нарушит тишину, я наведу порчу на погоду в пределах района, и хлебные культуры полягут, а жирность молока упадет до ничтожного процента!

И все собрание местных материалистов не мешало Яшке Колдуну говорить, как он хочет, потому что уже четверть века его нелепые слова оборачивались общей пользой.

— Не дари ты мне, Яша, подводную лодку, а подари серого теленочка с белыми ушами, и я назову ее Матильдия… Потому что судьба мне послала кого поить.

Жизнь плодится и развивается. Но, плодясь, она плодит тесноту и, чтобы выжить, творит новинку. И эта новинка опять плодит тесноту, и в этой тесноте опять родится новинка.

И потому естественный отбор, и искусственный отбор, и случайные катастрофы мутаций, и борьба за существование с другими существами и с себе подобными есть всего лишь следствия, а не причины живого развития. А причиной является закон тесноты и творчества, и одно без другого невозможно. А все остальное есть множественные попытки жизни этому закону соответствовать и жить дальше.

Потому что жизнь порождает только сама себя.

Это только раньше думали, что мухи родятся от гнилого мяса, а оказалось, что мухи родятся только от живых мух.

Сапожников Павел Николаевич называет зависимость творчества от тесноты, а тесноты от творчества словом «Время», по-гречески «Хронос». И стало быть, Зотовы — хронисты. А так как он считает, что жизнь это энергетический оптимум, то Зотовы еще и оптимисты.

Все так. Но как быть с фантазией? И в чем ее отличие от сознания? Ведь она тоже в голове, как и сознание? Как же они уживаются в одной голове? Там, наверное, такая толчея…

Однажды к Зотову пришел Сапожников и стал уклоняться от разговора. Прямо от порога было видно, что пришел уклоняться. Понюхал воздух и сказал:

— Прокурено все… Хоть бы окно открыл…

Ладно. Открыл.

А на дворе была отвратительная холодная погода. Видно, брала реванш за одичалую жару.

Выходной. Утренний телевизор хрипит. Организация механизации, механизация организации. Потом физзарядка пошла — одна нога здесь, другая — там. Потом — по области — семь — девять, а сейчас в столице пять градусов тепла. Потом информация о термоядерном вечном двигателе — хотят потратить меньше энергии, чем получить.

А Сапожников говорит:

— Видел? Однако вечный двигатель — это живое, жизнь, а другого нет. И с термоядерным не исключено, что у них получится неувязочка, и мне кажется, я знаю почему.

— Почему?

— Они хотят эту плазму силком взять. Сдавить так, чтобы лишняя энергия выдавилась. А уж дальше-то она ого-го! Все уладит.

— А как надо?

— Надо искать, как отделять атомы, вращающиеся в одну сторону, от атомов, вращающихся в разные. Тогда те, которые вращаются в разные стороны, слипнутся и сами выделят энергию, а которые вращаются в одну — разбегутся, отталкиваясь… Это как в шестеренках. С вращением в разные стороны — зацепятся зубьями, а сблизить шестеренки, вращающиеся в одну сторону, — у них зубцы полетят. Я понятно объясняю?

— Про шестеренки понятно, — говорит Зотов. — Ну а как твой-то двигатель, вечный-аммиачный-механический? Как твой диск пустотелый? Ты ж ведь тоже обещал, что он все уладит?

— Вращается, — говорит. — На бумаге… Никто его не полюбил… Только никуда не денутся. Все перепробуют. Все самое мощное… Пока однажды токарь не сделает на глазок мой диск… И отключит в квартире свет, отопление, газ… и подключит мой диск, который через неделю-другую станет работать бесплатно… поскольку погода налогом не облагается… Потом диски начнет выпускать артель игрушек… потом заводы… Потом отменят уголь, нефть, торф, атом и термояд, и топливные монополии рухнут, и земля очистится… Как там у Гошки — мы придем в этот чистый город, потому что мы так хотим…

За окном оркестр искажает вальс «Дунайские волны».

«— Похоже, что я дошел до краю, — сказал Сапожников, потом помолчал и добавил: — В моем представлении, конечно.



— Да… — говорю. — Похоже что так.

Теперь в комнате была такая тишина, как будто еще не кончился первый день творения, а до человечьего болботания остается еще пять рабочих дней. Оглохшие от тишины, мы с Сапожниковым глядели в окно, где ничего не происходило.

Потом мы уставились друг на друга, потому что если не сейчас, то никогда не будет произнесено нами то, что положено.

— П-почему ты б-боишься сказать? — спрашиваю.

— Потому что я не могу п-предсказать результаты, — сказал Сапожников, так же заикаясь, как и я. — С-слово не воробей, слово — пуля, слово — соломенная зажигательная стрела… и все в крепости начинает загораться.

Ветер выдул штору на улицу и распахнул дверь. Я дотянулся, захлопнул дверь на крючок, но ветер выл в замочную скважину как зверь.

— То заплачет как дитя, — сказал Сапожников.

— Стреляй, парень, стреляй… Насколько я понимаю, дело идет о Добре и Зле…

— Ты догадался? — спрашивает.

— Тебе кажется, что ты понял их абсолютное значение — Добра и Зла… Не лязгай зубами.

— Тысячи лет… тысячи лет, — лепетал бедный искатель потонувшего города Калязина. — … Тысячи лет… и вот теперь, в этой незначительной квартире, со сквозняками…

— Не дрейфь, — сказал я. — Я сам боюсь… Но если пришло время сказать, надо говорить.

— Время… — сказал Сапожников, лязгая зубами. — Такое простое решение… оно лежало прямо под носом, и никто… понимаешь, никто… — Сапожников стиснул коленями руки. — Если причиной всему — движение времени, то зло — это то, что идет против времени, а добро — это то, что ему следует… То есть, говоря житейски: добро то, что вовремя, а зло то, что несвоевременно».

— Истина… — прохрипел Зотов. — Истина… Неужели так просто?!

И перед ним пронеслась вся его жизнь века ожидания.

Не было ни труб архангелов, ни райских птиц, опустившихся поклевать крошки с ладони Сапожникова. И неужели истина так проста и так прозаична, пока не посеяна в сердце человека?

Но как знать наперед и, главное, объективно — что своевременно, а что нет? А то ведь этак каждый…

— У Ломоносова я прочел, что если бы научиться предсказывать погоду, то больше у бога просить было бы нечего, — говорит Зотов в шутку, а самого колотит, потому понимает: этой формулой своевременности можно оправдать что угодно. Любую гнусность. Нет уж… Надо знать объективно.

— Погоду?! — вскричал Сапожников. — Ну конечно!..

— Ты что?

— Погоду?! Но ведь если вакуум, основная и активная часть материи Времени, вращает землю за воздух, как за обод колеса… то погода и есть его наипервейшее влияние и, значит, объективный показатель… Алексеевич… Ты знаешь кого-нибудь, кто чует погоду? Ну, всегда одевается предусмотрительно, что ли?… Или, скажем, у которого кости болят к перемене…

Было видно, что Сапожников уже включился.

— Знаю, — сказал Зотов. — Витька Громобоев.

— Слушай… — взмолился Сапожников — влиятельный человек. — Позвони ему! Давай позвоним!

— Сейчас?

— Прямо сейчас…

Они выскочили в коридор. Зотов набрал номер. Диск заедало. Телефон хрипел. Шнур был перекушен собачьими зубами, да так и не починен почему-то.

— Але! Але!.. Евдокия?! Громобоева давай! Это я, Зотов.

— Он спит. Зачем вам? — раздался вульгарный голос Миноги. — Через двадцать минут встанет.