Страница 20 из 36
Мать-старушка, ее лицо опухло, покраснело, все выросло в радостные, гордые глаза:
- Благослови тебя бог, сыночек.
У него под френчем горячая радость, чай как вино: - Россию спасли.
Сестра:
- Сегодня казаки придут. Милые станичники на приземистых, гривастых, горбоносых лошадях.
Горожане забывчивы, забыли лампасы, а ведь у казаков лампасы, песни у казаков заунывные.
Но есть главное:
твердая власть.
Полный и седобородый, отцовским басом:
- Твердая власть и законность - это главное.
На стене висит группа:
Сонечка со знакомыми казачьими офицерами в белых кителях, выцвело все, - давно это было, в 13-м г. в мирное время, когда юность высвечивалась червонной пылью по синей утренней эмали, когда законность согревалась горячим, пахучим чаем с до-красна топленым молоком, как сегодня.
- Кушай, родной, ты жертвуешь жизнью.
Бас густел:
- Он обязан, я - отец и это сознаю.
Володя смеется:
- Сознаешь, когда все кончилось нашей победой.
- Ну, для родины... мы все обязаны...
Беды нет, тревога новая, так это непривычно, будто родился кто-то в семье, или - взрослый ее желанный сочлен вернулся.
Уходит Володя.
Теперь улицы как звенящие ручьи по весне, из ручьев река всех белогвардейских организаций, сливаясь по Московской, течет радостная в червонном утре, загибаясь на повороте Советского проезда, широко и звонко разбивая кремлевский вход.
Великолепно организовано. Даже пропусков никто не спрашивает, глядя на сияющий погон с горячей звездочкой.
Предупредить. Броситься.
А как броситься?
Как пройти через город? Для сердобольных, по улице в серой чаще домов, в синей чаще еще непонятного, но уже страшного дня: капканы, капканы, капканы; не пойдешь - мучься.
На Козьем Бугре обыватели, все: с пороком сердца, с перебоями сердца. На Козьебугровских обывателей пал трепетный страх. Ночью замолчала перестрелка, молчанием осветило обстоятельства, сообразительных высветило: опасность. И уже нет места заблуждениям. Темный катился с Козьебугровского склона, как перекати-поле, слух и он как звон шел, как вода по водопроводным трубам, он становился органичным, неотъемлемым от городского затишья, перекати-поле прыгает по тротуару, вметываясь в каждое парадное.
- Сиди дома, тебе говорят.
Темнеет день. Темнотой обрастают комнаты закрываемыми ставнями снова. Известия падают глыбами, как и предположения. В занавешенных комнатах легчайший, плотный, шелковый шелестел запах нафталина.
Улицы звенят, так звенят ручьи весной, так же весной звенят, проламываясь, льдинки. Железный зев Кремлевских ворот жует и глотает звенящие льдинки. Разве у маратовцев на лбу написано, что они не мобилизованые!
- Славный караул.
После этой похвалы - волчьи ямы, засада; весь широкий кремлевский двор, - скорее не двор даже, а площадь, - открыт, а деться некуда, выбежать некуда, сзади матросский приклад, ограждающий все это, ограниченное белыми стенами, пространство от удаляющейся вселенной.
АРЕСТОВАНО:
112.
Еще
113
14
15
16... 7... 8...
Когда иссякли новые партии зеленых льдинок и льдистых шпор, когда кремлевские подступы уже не загребают идущих, когда сверкающие взгляды караула горят не из опущенных хитро ресниц, а пышат в упор ненавистью:
- Нельзя так, куда?
тогда перекати-поле, тогда слух клубится и, как в рупор, из дома в дом гудит:
Восстание ликвидировано.
Тогда и мобилизованные, густой жижей, никому не нужной и не интересной толпой натыкались на щетину:
распоряжения:
- В Красные казармы.
На щетину штыков и ежевых рукавиц, которые мятежников охватывали плотно, уплотняли, утрамбовывали, прессовали и вели под конвоем по Никольской к Красным казармам.
Но мобилизованных мало. Они вообще не собрались. Городские ждали казаков, сельские мирно пошли по домам: и на самом суровом лице иногда проползет заразительная улыбка.
Мятежный замысел выхолощен, самое нужное сделано, большевиков нет, комиссаров нет, мобилизация сорвана, всех, кого надо расстреляли нынче ночью. Домой надо, - и разошлись.
Официальное известие нависало сизо:
мятеж ликвидирован.
Ломало истерикой старушку. Старушка, как нынче утром выросла в улыбку, так вся теперь, через каких-нибудь полтора часа вытекла в сплошную слезу. Ломая, истерика бросила ее на диван:
- Володя, мальчик мой!
- Володя! там засада, ты слышишь? ты слышишь, там ловят! тебя поймают! тебя не отпустят.
Совершенно правильно: расстреляют, совершенно правильно: не помилуют; нарочные неизвестно от кого ездят по городу, собирают экстренное заседание Губисполкома и Горсовдепа.
Нельзя заниматься политикой.
- За что? За что? Я же говорила, нельзя, нельзя!
Во всей этой невнятной истерике слышалось новое захлебывающее слово: Болтов.
Как бы перезревший виноград золотой, как бы ослепительно начищенный и теплый, словно медная дверная ручка из-под кирпичного порошка, которым ревнивая хозяйка трет позеленевшие вещи, отделился от зеленого рассвета и встал день. - Разве день? - Разумеется, день. - С него начинался огненный уклад: революции. Можно, не опасаясь того, что, того и гляди, захватят, - выйти из конспиративной норы, секретной дыры, из тайной квартиры в этот огненный уклад: революции.
Уничтожен партийный билет, выдадут новый. Гора мятежа прорвалась и лопнула, потому что остались только, как тухнущая, пухлая лава, пожарища.
Сгорели:
Гостиница "Виктория" - инструкторская школа.
Губкомитет партии - бывш. губернаторский дом.
Ряд прилегавших домов сгорел и обуглился.
Черные остовы истончились, остыли, такими незнакомыми являлись, должно быть, археологам античные города.
Последим - вон за той группой - из трех человек. Они шли и, по усвоенной за два дня привычке, озирались, но тут же смехом останавливали это опасение.
- Легализованы. Вылезли из подполья.
И через пятнадцать минут, уже не озираясь, не вглядываясь во все стены, они, члены Совета, партийные товарищи, делегаты фабричных комитетов, - по-двое, по-трое, поднимаются по гудящим лестницам, через гулкий вестибюль Дома Труда (б. Городская Дума), в упор встречая вопросом старика швейцара: