Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 12

Где-то недалеко завыла сирена. Она вздрогнула. Еще одна. Досадуя, что эти завывания вторглись в ее жалобы маме, ждала, когда эта учебная тревога кончится. Сердилась, что теперь их объявляют часто, — хотят приучить людей при этом вое укрыться в ближайшей подворотне. Но почти никто этого не делает, каждый норовит пробежать мимо дежурного «загонялы».

Сирены не умолкали. Наоборот, выли еще протяжнее. Где-то гулко бухнуло. Гражина удивилась: откуда гром? Ведь небо чистое, нет ни одного облачка. Опять грохнуло, теперь несколько раз подряд. Ей стало не по себе. Она быстро поднялась, перекрестилась и заспешила к выходу.

Навстречу шел пожилой мужчина, почему-то с саквояжем.

— Барышня, не торопитесь, — посоветовал он, когда они поравнялись. — Кладбище вряд ли будут бомбить.

Она не поняла.

— Бомбить?!

— Началась война. Немцы напали на Советы.

— Но мне… надо домой.

— Как знаете. — Мужчина поднял руку в знак прощания и продолжил свой путь.

Она еще мгновенье постояла и теперь уже бегом помчалась к воротам.

Но дома все равно оказалась после окончания налета. Пришлось стоять в чужой, набитой встревоженными людьми подворотне. И только там, прислушиваясь к их разговорам, она постепенно стала понимать, что не просто какая-то далекая, известная лишь по учебникам страна Германия напала на чуждый ей Советский Союз, — над ее головой пролетают именно немецкие самолеты и бросают бомбы на ее город… И любая, падающая с таким диким свистом бомба может упасть как раз на этот дом, в подворотне которого она стоит. И на дом, в котором она живет. А там Юргис…

Когда самолеты наконец улетели, Гражина побежала домой с бьющимся сердцем. И только свернув на свою улицу и увидев, что дома на ней целы, пошла медленнее.

Оказалось, Юргис сам догадался, что это была не учебная тревога и не гром гремел, а началась война. И это его почему-то обрадовало.

— Наконец-то зададут чертовым комиссарам жару! Жаль только, что немцы не сделали этого неделей раньше. Не пришлось бы мне тут торчать.

Гражину задело это «торчать», но она не подала виду.

— Главное, твои родители были бы дома.

— Ничего, они скоро вернутся.

На улице послышались странные хлопки. Она подошла к окну. Трое парней с белыми повязками на рукавах стреляли из-за угла по мчащимся грузовикам с русскими солдатами.

— Драпают, — злорадно хмыкнул Юргис.

— Зачем стрелять? Ведь они сами уезжают.

— Ничего. Это им за ссылки в Сибирь.

Когда проехал последний грузовик, эти трое, явно разгоряченные стрельбой, убежали. Видно, охотиться за другими солдатами.

Улица была непривычно пуста. Лишь тени домов лежали поперек мостовой.

— Ладно, хватит мне прятаться, — сказал Юргис. — Пойду домой.

Гражина оторопела: он уходит?!

— Тебе же… нельзя появляться на улице!

— Теперь уже можно. Раз большевики дают стрекача, все можно.

— Но ведь… ваша квартира опечатана, — ухватилась она за спасительную соломинку.

— Ну и что? Сорву их дурацкую печать и хозяином войду в свой дом.

— А как же… — наконец она решилась. — Как же я?

Юргис не понял. Или… — ее вдруг обожгло — он сделал вид, что не понял…

— Я тебе, разумеется, очень благодарен за твое гостеприимство…

— Гостеприимство?

— …и если тебе когда-нибудь понадобится что-то от меня, я готов отплатить чем смогу.

«Отплатить… Значит, все это было… все это было…» — она боялась додумать до конца. Смотрела, как он влезает в отцовские туфли, как их зашнуровывает.



— А эти брюки, рубашку и обувь верну в ближайшее время. — Он аккуратно заправил рубашку, подтянул ремень. — Еще раз спасибо. Ты поступила как настоящий друг.

Когда за ним закрылась дверь, в комнате осталась только глухая тишина.

На работу и с работы она теперь ходила кружным путем, чтобы не проходить мимо стоящих вдоль всего проспекта немецких автомобилей, не видеть самих немцев — таких высокомерных, самодовольных. А по вечерам не торопилась домой. Не только потому, что уже не к кому было торопиться. Она старалась выходить из приюта тогда, когда на улицах уже не было бредущих по краю мостовой евреев с желтыми звездами на спине и груди. Ей было жалко этих униженных, обреченных людей. Им теперь запрещено все: покидать дом без желтых звезд, ходить по тротуару, переступать пороги магазинов (кроме предназначенных для них лавчонок), находиться на улице после шести часов вечера.

О том, что ей их жалко, она ни с кем не говорила и ни разу не слышала слов сочувствия им. С Марите и вовсе не имело смысла говорить. Она бы только пожала плечами: «У тебя что, других забот нет?» Не любит Марите евреев. Еще в гимназии не одобряла ее дружбы с Ципорой. Хотя признавалась, что Ципора «не скряга», что не отказывается прислать шпаргалку, но все равно твердила, что «евреи нам чужие».

Гражина тоже не считала их своими. Просто Ципора ей нравилась. Да и о ев-реях из других классов и о бакалейщике Файвелисе ничего плохого сказать не могла. Но какое-то подспудное чувство, что евреи чужие, было.

Однажды, выйдя их дому и завернув за угол, она увидела, как два своих, литовских солдата остервенело избивают еврейского парня.

Он падал. Они его лягали, тащили за волосы, чтобы поднялся, и снова били. Наконец окровавленного, едва стоящего на ногах куда-то погнали.

Ошеломленная увиденным, придя на работу, не выдержала: когда в каморке переодевалась, рассказала об этом Марите и Текле. Но оказалось, что они и сами видели, как задерживают еврейских мужчин и куда-то уводят. Марите хмыкнула:

— Ничего страшного. Не вечно же им быть врачами и адвокатами. Пусть попробуют вкус черной работы.

— Не на работу их ведут, — вздохнула Текле. — В тюрьму.

— В тюрьму?! За что? — Гражина не могла, не хотела верить.

Текле не ответила. Молча теребила край платка, словно перебирая четки.

Наконец заговорила:

— Недолго их там держат. Моему Степонасу его земляк, который пошел служить немцам, рассказал, что недолго. Только пока соберут побольше.

— Зачем… побольше?

Текле, видно, не расслышала вопроса.

— Ночью их пригоняют в наш лес. А там — расстреливают.

— Откуда вы знаете? — опешила Марите.

— Мимо наших окон гонят. Мы же, считай, почти у самого леса живем.

Гражина все равно не могла поверить.

— Но вы же не видели, как их… то, что вы говорите.

— Не видела… Когда в первый раз гнали, удивилась — зачем ночью в лес? Мой Степонас тоже не понял. Но потом, услышав множество странных щелчков, сам сказал, что там, похоже, стреляют. Вышел на крыльцо, прислушался. Вернулся чернее тучи. «Видно, евреев там расстреливают».

Текле перекрестилась.

— Вечный покой даруй им, хоть некрещеным, Господи.

Гражина тоже хотела перекреститься, но рука словно окаменела.

— Дети просыпаются, — вдруг сказала Марите и вышла.

А Текле тихо продолжила:

— Все равно я не поверила, что их на самом деле… Стояла у окна и ждала — может, все-таки поведут обратно. Но обратно, и уже на грузовиках, проехали только солдаты. Веселые, наверно пьяные, громко гоготали.

Текле долго молчала.

— Утром Степонас пошел туда. А там ни живой души. Только на ограду из колючей проволоки набрел. Не было ее там раньше, это новые хозяева самую середину леса отгородили… Лучше бы он к этой ограде не подходил… — Текле тихо продолжала: — Ямы там. Пять огромных глубоких ям вырыто. А в крайней, на самом дне, эти бедняги лежат. Только землей присыпаны. Но, видно, и земли им пожалели… — Она опять перекрестилась. — Вечный покой даруй им, Господи.

— Даруй им, Господи, — прошептала, крестясь, Гражина.

— После той первой ночи мимо наших окон их гнали еще три раза. И все три раза то же самое: в лесу стреляли, а солдаты возвращались, горланя песни.

— Дети надрываются, — еще в дверях заворчала ночная няня Ядвига, — а они тут… — но осеклась: — Случилось что?

— Случилось. Теперь каждый день случается. — Текле тяжело поднялась и вышла.