Страница 17 из 20
– Такое подумала… – укоряюще прогудел за спиной Гаврила Матвеевич. Она тронула его рукой, что можно было расценить как жест молчаливого извинения, а он подхватил её ладонь и – вот уж чего совсем не ожидала – поцеловал. И она рассмеялась впервые за вечер.
– Гаврила Матвеевич, вы ли это?..
– Да вот… Люблю ведь я тебя, Олюшка,
– Господи, нашёл время и место, – попыталась она обойти его, чтобы выбраться из бани. Он не пустил, обнял её, стал целовать,
Напор его был неожиданно требовательным и властным, так что на минуту она растерялась, потеряв трезвую холодность, с которой вмиг поставила бы его на место. Как-то по-бабьи затрепыхалась в его сильных руках, пискнула просительное «не надо…», почувствовав себя лежащей на деревянной полке, чем ещё больше распалила его. Он судорожно сдергивал и расстёгивал её и свою одежду, прижимал губами её непослушный рот. И она уже не могла усмирить своевольных его рук.
– Да что же это…
– Не волк дерёт, мужик берёт, – добрался он до желанного!.. Восторжествовал, окунувшись в горячее блаженство… Но вдруг от её резкого и неожиданного толчка, с поворотом на узкой полке, он повалился с неё на пол. Ударился о какое-то ведро, покатившееся с дребезжащим грохотом. Охнул от боли, от стыда и досады, когда увидел на миг, как через него перемахнула Ольга Сергеевна, блеснув в луче лунного света белизной ног. Дверь захлопнулась.
Заругал себя, поняв, что опять упустил свою лебедь белую. Как ей в глаза смотреть? Ведь – дурак, дурак.. Обрадовался: «Му-у-ужик берёт», – издевался над собой. И что теперь делать?..
Уходя от этих вопросов, пытался утешиться тем, что главное-то дело он ловко провернул: катит сейчас на тарантасе внучок со своей любушкой, догони их теперь! Но думы о случившемся здесь не отступали, возвращая к оскорбительной для его самолюбия очевидности: до потаённого добрался… И она после этого… Что же получается?.. Не нужен ей старый…
Вышел на волю и, стоя под луной, серебрившей всё окрест, задумался… Мысль потянулась в далеко-далекое, к цыганским кострам. А припомнив нужное, обрадовался появившейся уверенности, что всё равно добъётся своего.
«Заколдую бабёнку! Каждую ночь буду сниться, каждый день грезиться, пока сама не прибежит. – решил он. То и другое, помнилось, умел делать когда-то, хотя и не применял за ненадобностью, но нынче – пришёл срок воспользоваться цыганским секретом.
Так кончился последний счастливый денёчек Гаврилы Матвеевича, утёк в былое, наслаивая пласты больших и пустяшных бед, забот и проказ. Кончился, потому что в тот момент, когда внук его Сашка сажал в поезд невесту, чтобы увезти в свою часть, немецкие бомбардировщики уже пикировали на российские города, и взрывы их бомб понесли по стране страшный гул: В О Й Н А!
Часть 3. И всё былое…
Озорник
Разбудила Гаврилу Матвеевича курица, закудахтав под ухо о новом приношении в мир. Чертыхнувшись, он пошарил рукой, отыскивая что-нибудь поухватистей, а нащупал сено…
Удивился: неужто в сараюшке свалился спъяну?
Но выспался хорошо. Медовуха не даёт пахмельной головной боли. И сон был приятный, какой давно не видывал – радужный. Что-то далеко-далекое, детское. Бабушка Пелагея, дед, сестренки… Значит, дошкольной поры сон, определил Гаврила Матвеевич и ушёл в воспоминания…
Озорник-то был с малых лет. И озабоченная озорством внука бабушка Пелагея занялась его духовным воспитанием, стала водить с собой в церковь на молебны. Запутанный рассказами кто Бог-отец, а кто Бог-сын, запуганный их грозными могуществами, из которых больше всего поразила его молния, которой, оказывается, как кнутом, хлещет по небу Илья Пророк, маленький Гаврюша усердно молился, боязливо поглядывая на богов, глазасто следивших за ним со всех простенков и с потолка церкви. Ему казалось, что если он не будет стараться, то они надвинутся на него, зашипят и примутся щипаться, чтоб не крутил головой, а молился бы и пребывал в страхе божьем. И он истово крестился, а в поклонах со стуком бухался головёнкой об пол, чем привлёк внимание к себе попа Прокопия, погладившего его по головке за такое раннее прилежание.
За ужином, когда вся семья – пять девок-сестер, Гаврюша, отец с матерью да дед с бабкой – дружно и слаженно, ложка за ложкой, черпали из общей супницы, бабушка рассказывала про старания внучка, отмеченные благословением отца Прокопия.
– Молись, Гаврилка, – похвалил его дед, шамкая беззубым ртом. – Слушайся бабку, может, попом станешь. Попы бо-о-гато живут. Родись, женись, помирай – за всё денежки подавай.
Прыснули, зажимая рты, сестры, и черная, как корневище, рука отца подняла ложку: кому по лбу вдарить? Пожелание деда он не одобрил, пробурчав, что попы у попов родятся, а мужики у мужиков.
С высоты прожитого, когда сам стал отцом и дедом, Гаврила Матвеевич понял, почему баловал его папанька, отчаявшийся дождаться наследника в бесконечной череде рождавшихся девочек, как старался сделать из него крепкого хозяина. На души женского пола общинная земля не выделялась, и расходы на них считались бросовыми: дочь – чужое сокровище. Холь да корми её, учи да стереги, а вырастет – в люди отдай. Другое дело – сын: на старость печальник, на покой души поминщик.
Не зная всего этого, Гаврюша всё же понял, что поповское дело не главней мужицкого, а потому приведённый на другой день в церковь, он уже не молился, а всё больше разглядывал богов, соображая, как они, нарисованные, могут его наказать за грех. И проверил по-своему. Когда потянуло избавиться от дурного воздуха, хотел спустить его шепотком, а вышло трубным звуком под самым грозным Ильёй – Пророком. Замер, дожидаясь грома и молнии, но услышал только шипение старух и смех молодок. Бабушка Пелагея ущепнула его больно, показывая, что наказала внука, и принялась отмаливать его прегрешение. К Гаврюше подошёл мужик в полосатой рубахе и за руку вывел из церкви, наставляя:
– В святом храме не порть воздух. Послабься сходи, а потом придёшь. Иди, ступай…
Даже ухо не надрал, обрадовался Гаврюша. Но больше всего удивил его Илья-Пророк. Вот так бог! Ему фуняют под нос, а он даже ногой не топнул. Я бы так стеганул бы молнией, размышлял Гаврилка и, подобрав с земли прут, начал сечь им разросшие вдоль ограды лопухи:
– Вот так! И так!..
И вдруг увидел за забором, за башеньками сложенного для просушки кизяка, двух девочек-поповен, играющих с куклами на расстеленном по траве одеяле. Старшая была одногодка с Гаврюшей и должна была осенью пойти с ним в церковно-приходскую школу; он знал об этом от сестёр. Хотел заговорить с ней, но старшая поповна, не поворачиваясь, спросила младшую громко, чтобы услышал Гаврюша:
– Что там делает этот мужик?
– Пе-е-релазиет к нам, – прошептала младшая и, выронив куклу, растянула рот, готовая громко заплакать.
– Не реви, – сказал Гаврюша. Он уже перелезал через заборчик, когда услышал презрительное «мужик» и, не привыкший отступать перед девчонками – сестер-то тряс как хотел – храбро забрался на самую большую башенку из кизяка.
И имел на то право. Кизяк попу делали обществом, и прибегая сюда, Гаврилка полдня ездил на коне по навозному месиву, уминая в нём солому. Потом парни и девушки это месиво кидали вилами в деревянные рамы на две-три ячейки, быстро втаптывали босыми ногами и, подхватив их, уносили в сторонку, чтобы на свободном месте брякнуть на землю и вывалить навозные кирпичи. Через неделю прожаренные на солнце кирпичи переворачивали на другую сторону, и тут тоже помогал Гаврилка, пренебрегая окриками: «Не мешай, не крутись под ногами». А когда эта сторона кизяка подсыхала, из него складывали круглые, продуваемые башенки для окончательной сушки топлива. На такую башенку и забрался Гаврюша, расселся на вершье, помахивая хворостиной.
– Это наш кизяк, – храбро подступила к башенке старшая поповна. – Уходи отсюда, мужик.
– Я не мужик.