Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 115

Лужко всегда было приятно беседовать с рассудительным, часто вспыльчивым Василием Ивановичем, но сейчас у него почему-то не было особой охоты разговаривать. Он разделся, послушно прошел к столу, без всякого желания выпил рюмку водки и рассеянно слушал Василия Ивановича.

— Понимаешь мои-то, мои выученики, — все разгораясь, рассказывал старик, — и росточком от горшка два вершка, и силенок чуть поболе воробьиных, а трудятся, трудятся, да еще как трудятся-то. Шоферши нашей, Анны, парнишка, Толик, так навострился, так приладился — почти полторы нормы взрослых вытянул вчера. Иду я под вечер, а он стоит у доски с показателями, руки в карманы, морденка в мазуте и глазенки серьезны, — ни дать ни взять трудяга потомственный. А ведь ему всего пятнадцать!..

Василий Иванович вздохнул, придвинул к себе стакан чая и с прежним возбуждением продолжал:

— Мне-то пришлось оставить их. Работка спешная подвалила. Станки новые опять получили, вот и ставим по ночам, цех новый оборудуем. Тех-то, кто толк настоящий в станках понимает, раз, два и обчелся. Вот и пришлось мне ребятенок своих оставить. Ну, ничего! Они у меня шустрые, смышленые, по-настоящему в жизнь входят.

«Они-то в жизнь входят, а я, кажется, вышел из нее», — неожиданно подумал Лужко и решительно отказался от предложения Василия Ивановича выпить еще по рюмочке.

— А на фронте-то опять вроде затихло, — изменил разговор Василий Иванович. Перестрелки да разведки. А загудит, видать, опять загудит, как в прошлом году. Может, еще похлеще будет.

— Да, впереди, конечно, еще немало серьезных боев, — безразлично согласился Лужко.

— Чтой-то нынче вялый ты какой? — озабоченно спросил Василий Иванович. — Нездоровится, может, — полежал бы, она ведь, война-то много у тебя здоровья поотнимала.

— Нет, что вы, я себя прекрасно чувствую, — бодрясь, возразил Лужко.

— Петенька, может, погулял бы, по городу походил, — вступила в разговор вернувшаяся из кухни мать Веры Агриппина Терентьевна. — Москва-то, она всегда интересная. Я вот, кроме Москвы, и не была нигде, а как поеду по Москве, опять все новое и новое. Иди, поброди, — повторила она, глядя на Лужко выцветшими, добрыми глазами на старчески припухлом и белом лице.

— Конечно, пройдись, — поддержал ее Василий Иванович. — Пивка, может, выпьешь где, билеты в театр какой-нибудь достанешь, а вечерком и сходите с Верушкой.



— Действительно, пойду, пожалуй, — покоренный добротой родителей Веры, согласился Лужко.

Всего за час, что пробыл Лужко дома, тот уголок Москвы в окраинном районе, который он видел утром, словно стал другим. Один за другим проносились переполненные трамваи; по мостовой, дымя и фыркая, грохотали грузовики, изредка мелькали легковушки, выцокивая подковами, грузно тянули повозки ломовики; тротуары и редкие бульвары были заполнены вечно спешившими, словно боявшимися куда-то опоздать, москвичами. Всюду кипело неугомонное движение; всюду бурлила деловая и разнообразная жизнь.

Раньше, когда приходилось бывать в Москве, Лужко любил эту неугомонность столицы и сам, врастая в нее, невольно поддавался спешке. Сегодня же он словно не видел и не чувствовал этой деловой торопливости и шел медленно. У станции метро «Электрозаводская» он покурил, хотел было спуститься вниз и проехать до центра, но раздумал и, все так же не глядя по сторонам, побрел вверх, по Большой Семеновской улице. Из военной истории он вспомнил, что здесь, на берегах Яузы, Петр I заложил основы новой русской армии, создав свои любимые Семеновский и Преображенский батальоны, именем которых теперь назывались улицы и площади этой не совсем далекой окраины Москвы.

У пустынного, заваленного снегом Семеновского кладбища Лужко постоял, невольно думая о тех, кто воевал вместе с ним и навсегда остался на полях Белоруссии, Смоленщины, Подмосковья, на безвестных холмах и высотах под Курском, под Орлом, под Воронежем и Харьковом, где целых полтора года пришлось воевать Лужко. От дум о погибших друзьях и товарищах ему стало еще тоскливее и горше.

Около изуродованного маскировкой красавца кинотеатра «Родина» петляла очередь за билетами. Лужко пристроился в хвост, взял билет и вошел в залитое электрическим светом фойе. Мраморное сияние бледно-розовых колонн, сдержанный говор множества людей, тихие, лившиеся откуда-то сверху звуки напевной музыки светлым праздником отозвались в душе Лужко. Он присел на свободный стул, прикрыл полой шинели обрубок ноги и, совсем позабыв о своей инвалидности, с любопытством рассматривал зрителей. Среди них преобладали люди в военной форме и в стеганых ватных телогрейках, получивших повсюду такое широкое распространение в годы войны. Под стать одежде были и лица людей. Все были сдержанны, немногословны и сосредоточенны. Только у высокой пальмы, в отличие от всех, весело переговаривалась стайка молоденьких девушек и парней. Они были так непосредственны и так привлекательны своей молодостью, что Лужко, глядя на их смеющиеся лица, невольно улыбнулся и сам. Как что-то далекое, радостное и светлое, мелькнуло у него воспоминание о годах учебы в техникуме, когда он точно такой же, как эти пареньки, стоял с точно такими же веселыми и беззаботными однокурсницами. И Вера тогда была удивительно похожа на ту крайнюю девушку в сером пальто и в сдвинутом набок голубом берете. И сам он, видимо, тогда нисколько не отличался от того веснушчатого паренька, что стоял около девушки и, стараясь казаться развязным, без умолку смеялся.

Резкий звонок прервал наблюдение Лужко. Вместе с потоком людей он прошел в зал, занял свое место и, сам не зная зачем, начал разыскивать глазами веселых юношей и девушек. Но беззаботная стайка словно исчезла. Вокруг сидели все те же сосредоточенные, немногословные люди, нетерпеливо ожидая начала кино.

Ничего особенного от кинофильма Лужко не ожидал. Он и сам не мог бы объяснить почему пошел на этот уже известный фильм «В шесть часов вечера после войны». Но едва услышав бодрую и тревожную музыку и, особенно, увидев, как на карьере выскочила орудийная упряжка и лихие артиллеристы развернули пушку, Лужко замер. Все было так знакомо, так близко и так дорого, что он позабыл, что сидит в зале, что рядом множество людей, что происходит все не в действительности, а в кино. Он не помнил, сколько времени продолжалась картина, не мог бы толком рассказать, что происходило на экране, весь погрузившись в тот самый мир, из которого он совсем недавно ушел, и ушел навсегда.

Когда немного опомнился, по его лицу катились слезы. Он, таясь от соседей, вытер их пальцами, но новые слезинки, помимо его воли, все продолжали сочиться из разгоряченных глаз.

Вместе с артиллеристами на экране вновь переживал он все, что было в прошлом, остро завидовал красавцу командиру батареи. Да, они были там, где решалось главное, где в муках, трудностях, в крови жили и боролись самые смелые, самые отважные люди. Они были там, а он, Петр Лужко, навсегда ушел оттуда и никогда не испытает больше этой ни с чем не сравнимой радости фронтовой дружбы и товарищества. Они жили трудной, опасной, но полнокровной, кипучей и напряженной жизнью. А чем живет теперь он, Петр Лужко? Они с жадностью и нетерпением ждали окончания войны, мечтали о будущем, а что принесет ему конец войны, когда война для него уже кончена, а впереди ничего не видно.

Его опять, как и часто в госпитале, захлестнули мысли о будущем. Как жить, за что взяться, к чему приложить свои силы, как сделать, чтобы в такие годы не быть потерянным инвалидом, а полноценным, работающим, как и все, человеком? Опять он с ужасом думал, что у него нет ни образования, ни специальности, ни опыта для мирной жизни, что в двадцать пять лет все нужно начинать сначала, по существу с азов, со школьной скамьи, со студенческих лекций. Да и какую профессию выбрать с единственной ногой? Самое любимое с детства — механика — было теперь почти недоступно. Что пользы даже в самом захудалом гараже от безногого механика, да и механике нужно еще немало учиться. Те два года, что проучился он в техникуме, по специальности ничего ему не дали. Раньше ему казалось, что он знает много, но даже в случайных разговорах с Верой он все больше убеждался, что в вопросах механики она переросла его на несколько голов. Пойти в педагогический, в медицинский или какой-нибудь экономический институт? Нет! Ничто, кроме механики и военного дела, не увлекало его. Стать администратором, хозяйственником, канцеляристом? Нет! Это было противно его характеру и стремлениям.