Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 115

«Бомбежка, обстрел, взрывы», — лихорадочно соображал он, ожидая нового удара. Невыносимо томительно тянулось время. От напряжения ломило голову, звонко стучало в висках, холодный пот оросил лицо и руки. Прошла, казалось, целая вечность, а нового удара все не было.

Натянув шинель и ушанку, Канунников робко выглянул из щели. Стало светлее, и совсем рядом, возле площадки для ружья, прояснилась сгорбленная фигура Аверина.

— Холод-то, а? Ну и холодище! — подойдя к нему, онемевшими губами прошептал Канунников.

— Да, прохладно, — не поворачивая головы и все так же глядя куда-то в сторону, ответил Аверин.

— Вы устали, замерзли, идите в щель, отдохните, — склонясь к Аверину, предложил Канунников.

— Ничего! Мы привычные, почти два года в окопах.

«Почти два года», — мысленно повторил Канунников и от пронзительного свиста над головой чуть не сел на землю. Только через секунду различил он совсем недалекий стук пулемета и понял, что это свистели вверху вражеские пули.

— Это нам не страшно, все одно не достанут, — равнодушно проговорил Аверин. — Вот минометами только что саданул тяжелыми, это да!

— И часто он бьет минометами? — радуясь возможности поговорить с Авериным, спросил Канунников.

— Когда как, — неторопливо ответил ефрейтор. — Бывает и за неделю ни разочка не швырнет, а бывает и сутками без передышки шпарит.

Сквозь низкие, плывшие, казалось, по земле облака настойчиво пробилась едва ущербленная луна, и все вокруг озарилось местами тусклым, местами розоватым, холодным, но приятным для глаза светом. Или от этого света, или от негромкого, совсем дружеского голоса Аверина Канунникову стало теплее. Он с радостью и наслаждением слушал бесхитростный и не совсем связный рассказ Аверина об огневых ударах противника, о налетах его авиации, о наших ответных и упреждающих ударах и, отчетливо понимая, что все это угрожающе опасно для собственной жизни, нисколько не чувствовал ни боязни, ни опасности за самого себя, ни даже обычной робости, которая всегда наплывала на него при мыслях о фронте. Им овладело состояние душевного покоя и уверенности в будущем, и все тяжелое прошлое потускнело в его памяти, словно дробный, с частыми перерывами говорок Аверина накинул на это прошлое надежную пелену забвения.

— Стой! Кто идет? — совсем другим, властным и настороженным шепотом окликнул кого-то Аверин.

— Свои, свои, — донесся в ответ приглушенный и веселый голос.

— Ты, что ль, Чуваков? — вглядываясь в вышедшего из-за поворота траншеи высокого и тонкого человека, уточнил Аверин.

— А ты что, соседей узнавать перестал? — подойдя вплотную к Аверину, насмешливо сказал Чуваков. — Думаешь, если ружье у тебя длиной в сажень, то и сам ты ростом с версту.

— Ну, до тебя не дотянуться, — добродушно отпарировал Аверин, — вон какой вымахал: не то, что воробушка, а и жаворонка без прыжка достанешь. Что блукаешь по ночам? На месте не сидится, иль душа от близости фрица в пятки ушла?

— Что там фриц, — беззлобно отмахнулся Чуваков. — Он сам, небось, ни жив, ни мертв сидит. Окоченел я просто, ну, вроде, как заледенел весь. Настропалил Сеньку, чтоб во все глаза глядел, а сам к тебе подался. Дай, думаю, соседа навещу, сам погреюсь и его повеселю, благо, езды-то до тебя всего полсотни метров.

Канунников радостно вслушивался в немудреный разговор солдат, чувствуя все большее и большее успокоение и с надеждой думая, что наконец-то наступило для него блаженное время, когда все прошлое рассеется и исчезнет навсегда. Ему нравился и Аверин, которого он знал еще совсем мало, и Чуваков, которого он только впервые встретил, и их дружеская ворчливость, обычно именуемая «подначкой», и вся эта утихшая, совсем не фронтовая ночь. Он уже хотел было и сам вступить в разговор, но Чуваков опередил его, спросив вдруг Аверина.

— А это кто же с тобой-то, пополнение, что ли?

— Пополнение, — неожиданно холодно и сухо ответил Аверин.



— Это не тот, что днем в роту прибыл?

— Может, тот, а может, не тот. Мне ведь не докладывают, кто в роту прибывает, — с явным недовольством пробормотал Аверин.

— Ты что, уж не тот ли, что почти мильен денег государственных растранжирил? — наклонясь почти к самому лицу Канунникова, не то зло, не то насмешливо спросил Чуваков.

От неожиданности Канунников мгновенно похолодел и замер.

— Как же это ты умудрился, а? — все так же наклонясь к Канунникову, упорно продолжал расспрашивать Чуваков. — Подумать только: мильен! Ты можешь, Тимофей, — обернулся он к Аверину, — хоть в уме представить, что такое мильен?

Аверин ничего не ответил, но Канунникову показалось, что глаза его пылают ненавистью и презрением.

— Я не растрачивал миллиона, — с трудом выдавил из себя Канунников.

— Не растрачивал? — едко и вызывающе сказал Чуваков. — А сколько же, может, полмильена или четвертушку?

От обиды, от возмущения Канунникову хотелось броситься на этого назойливого длинного и тонкого человека, но все его тело расслабло, стало совсем непослушным и чужим, а мысли метались хаотично, беспорядочно, никак не входя хоть в какое-то определенное русло.

— Подумать только, — продолжал Чуваков, — люди работали, пот проливали, над каждой копейкой дрожали, а выискался один деляга и бац — на распыл целый мильен! И куда же ты дел-то их? Гулял, небось, бражничал, по ресторанам разным да на красоток разбрасывал? А теперь сюда вот, к нам, грехи замаливать пожаловал. Ловко, ловко! Видать, дружков у тебя всяческих немало, вытянули от расплаты настоящей.

Канунников совсем не слышал последних слов Чувакова; он видел только мертвенный, холодный и отчужденный от всего живого свет очистившейся от облаков луны и унылые, серые, такие же холодные и безжизненные нагромождения земли и каких-то расплывчатых, совершенно неизвестных и непонятных ему предметов.

Глава одиннадцатая

Первая неделя семейной жизни Веры и Лужко пронеслась так стремительно, что ни он, ни она даже не могли по порядку вспомнить, что было в эти напоенные счастьем, праздничные дни. Но короткий отпуск Веры кончился, и в понедельник утром Лужко проводил ее на работу. Словно расставаясь навсегда, они до тех пор прощались у ворот гаража, пока за стеной не зашумел мотор автомобиля и кто-то громко позвал Веру. Она растерянно и смущенно взглянула на Лужко и с каким-то странным, виноватым выражением на лице прошептала:

— Я пошла, Петя. Ты не скучай, я скоро вернусь.

Поскрипывая костылями, Лужко неторопливо пошел пустой улицей. И радостно и почему-то тревожно было у него на душе. Он безразлично смотрел по сторонам и, казалось, ни о чем не думал. Редкий и мягкий снежок плавно кружился в воздухе. Сиреневая дымка окутала город, и все вокруг было мягким, призрачным, таинственно-загадочным. Только заливчатые звонки трамваев напоминали о неугомонном кипении городской жизни.

Лужко дошел почти до подъезда своего дома и вдруг остановился, пораженный совсем неожиданной мыслью. Впервые в жизни он ощутил и почувствовал какую-то странную пустоту. Крича и размахивая портфельчиками, мимо него пронеслась ватага мальчишек; судача о дороговизне продуктов, неторопливо прошли две пожилые женщины; с ревом проскочил грузовик, потом деловито проследовал легковой автомобиль, где-то хлопнула дверь, послышались звуки музыки, чьи-то поспешные, торопливые голоса, приглушенный смех и опять заливчато прозвенел трамвай. Все вокруг было наполнено движением, звуками, жизнью, а Лужко, слыша и видя все это, чувствовал совсем непонятное одиночество и отчужденность от всего.

Он неторопливо поднялся по лестнице и в дверях квартиры встретился с Василием Ивановичем. Старик только что вернулся с работы в ночной смене и, как всегда после труда, был необычайно возбужден и порывист.

— Проводил, значит, — шершавыми пальцами сжимая руку Лужко, гулко басил он охрипшим голосом. — Вот и хорошо, что проводил. Пойдем-ка подзакусим, по рюмочке пропустим, посидим, потолкуем.