Страница 8 из 83
То был не единственный случай нашего индивидуального и коллективного безрассудства, объяснявшегося исключительно возрастом и кончавшегося, к счастью, благополучно. Наше легкомыслие направлялось и на более серьезное.
Кому-то из нас пришла мысль издавать журнал. Это было вдвойне недопустимо. Без специального разрешения в России того времени ничего не дозволялось печатать. Тем более не дозволялось печатать что-либо несовершеннолетним, воспитанникам средних учебных заведений. В первых же строках гимназического билета, который мы обязаны были всегда иметь при себе, значилось: "Дорожа своею честью, ученик не может не дорожить честью того заведения, к которому он принадлежит". А посему - следовал перечень того, что строго воспрещалось. Однако ни наша собственная "честь", ни "честь" нашего "заведения" нас не остановила. Мы решили издавать журнал.
Стали придумывать название. Как ни напрягались, оно не давалось, всё не подходило: одно избито, другое претенциозно. В конце концов, остановились на подсказанном со стороны названии - "Молодые побеги". Мне оно не нравилось, но я оказался в меньшинстве. Сразу же приступили к делу. Комната Шера была превращена в помещение для редакции и одновременно в "типографию": здесь изготовлялся состав для гектографа, переписывались соответствующими чернилами рукописи и переписанное "печаталось", вернее - размножалось. "Молодые побеги" выходили в 70 экземплярах, страниц в 80 каждый. Вышло, если не ошибаюсь, 11 номеров. Формально все мы были равноправными редакторами, принимали или отвергали материал большинством голосов. Но к голосу Свенцицкого прислушивались внимательнее, и он, конечно, весил тяжелее нашего - был убедительнее и авторитетнее. Техника вся лежала на Шере, на его матери и прислуге.
В "Молодых побегах" помещены были статьи полуфилософского содержания, литературного, на социальные темы, но не на политические. Были рассказы и стихи. Моему перу принадлежали две статьи. Одна - "Эгоизм и альтруизм" доказывала, что альтруизм возвышен, но обманчив, ибо и в его основании лежит эгоизм. Название другой статьи было внушено названием ибсеновской пьесы "Когда мы, мертвые, пробуждаемся". Называлась статья - "Когда мы, живые, умираем", и открывалась с бездарной попытки художественно изобразить ночное преследование женщины на улице. За этим следовало рассуждение: разврат духовно умерщвляет живого человека. Проблема отношений между полами была одной из наиболее часто трактованных Свенцицким. Она стала теоретически интересовать и нас задолго до того, как мы с ней жизненно столкнулись. "Молодые побеги" имели успех не только в нашем кругу. Они заслужили положительную оценку и со стороны, - в частности, Максим Горький поощрял нас продолжать наше рискованное начинание.
Были в нашей гимназии, - не в нашем окружении и даже не в нашем классе, а в другом, нормальном отделении нашего класса или классом ниже нашего, ученики, получившие впоследствии всероссийскую известность и встретившиеся мне на жизненном пути.
Так в 7-ой класс перевелся к нам из 5-ой гимназии Ильин, Иван Александрович, - будущий философ, ставший единомышленником П. Б. Струве. Светлый блондин, почти рыжий, сухопарый и длинноногий, он отлично учился, получил при выпуске золотую медаль, но, кроме громкого голоса и широкой, непринужденной жестикуляции, он в то время как будто ничем не был замечателен. Даже товарищи его не предполагали, что его специальностью может стать - и стала - философия. Говоря о жестикуляции Ильина, получившего впоследствии известность не только философа, но и стилиста и оратора, не могу не привести отзыва о нем другого философа, стилиста и оратора - Ф. А. Степуна. На публичной лекции Ильина о Трех Петрах - Петре Великом, Петре Столыпине и Петре Врангеле: "Петр - скала, Столыпин - сверло, Врангель - вихрь", сидевший рядом со мной Степун, глядя на Ильина, обронил:
- Какое же это красноречие!.. Это оратор для глухонемых!..
Была у нас, классом ниже, и другая будущая достопримечательность - Николай Николаевич Гиммер, впоследствии Суханов, эс-эр, потом меньшевик-интернационалист, вдохновлявший политику "революционной демократии" в самые первые дни и недели февральской революции и ставший ее первым историографом. В гимназии он держался всегда в стороне, как бы стараясь быть незаметным. Невзрачный и сутулый, он обращал на себя внимание умным лицом с не сходившей с него ядовито-иронической улыбкой и такой же речью. Учился он отлично. Тоже окончил с золотой медалью. В гимназии я не сказал с ним двух слов. Мне его "показывали", так как передавали, что он родной сын описанного Львом Толстым с натуры "Живого трупа".
До окончания гимназии политикой, как я уже упоминал, в моем окружении и не пахло или пахло слабо и в порядке исключения. Никакой политической реакции ни я, ни мои товарищи не ощущали, что, конечно, вовсе не означало, что ее во времена Делянова и Победоносцева, а потом Боголепова, не было. Перебирая прошлое, могу вспомнить очень немногое, имевшее политический привкус.
Скончался государь Александр III, и нас всей гимназией, 16 классов человек по 40 в каждом, повели в гимназическую церковь на панихиду по усопшем. При пении "Со святыми упокой" присутствовавшие поверглись молитвенно на колени. Один я, 11-летний второклассник, остался стоять, считая религиозным отступничеством опуститься на колени перед тем, что мое исповедание не признает божественным. Мне шептали:
"Опускайся на колени!" Меня щипали сзади. Я не поддался. Может быть, я был неправ: со своим уставом в чужой монастырь не ходят. Но ведь не своей охотой я пошел на панихиду, а меня повели. Как бы то ни было, к чести гимназии - мой юный нон-комформизм или строптивость никаких последствий для меня не имела.
В другой раз, выйдя из ворот дома, где мы жили, на Маросейку, я увидел народ у соседней церкви. Явно ждали чего-то или кого-то. И на самом деле не прошло нескольких минут, как к церкви подкатила пара откормленных вороных. Толстозадый кучер натянул белые вожжи, покрытые сеткой рысаки стали как вкопанные, и из саней, откинув полость, медленно поднялся и вышел среднего роста светло-русый генерал в серой шинели и такого же цвета барашковой шапке.
Когда, вернувшись домой, я с возбуждением стал рассказывать, как мне повезло: я собственными глазами в двух шагах от себя видел московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича, - мой восторг не встретил никакого сочувствия. Великий князь именовался не только в нашей семье "угнетателем евреев" (цорер хайхудим) за массовое выселение из Москвы евреев в 1891 году. Пострадала тогда и наша семья, - к счастью, лишь материально: выселение и разорение выселяемых рикошетом отразились и на платежах, следуемых отцу от иногородних клиентов.
С политикой впервые соприкоснулся я и мои ближайшие друзья в одном из старших классов гимназии, когда мы попали на собрание сверстников обоего пола, организованное учениками 7-ой гимназии. Заправилами здесь были Владимир Иков, в будущем видный участник процесса меньшевиков, поставленный в 1931 г. большевиками; братья Якушкины: Николай, мой будущий приятель, и Иван, нынешний советский академик-агроном; будущий историк живописи Яков Тугенхольд и другие. Старший Якушкин прочел доклад о "Дикой утке" Ибсена. Тема была литературная. Но то, что и как говорилось в связи с докладом, явно свидетельствовало о "духе" собрания. Мы были ему чужды: не были ни за, ни против политики, а стояли вне ее - были аполитичны.
Летом 1900-го года, когда я перешел в 8-ой класс, родные предложили мне поехать заграницу - сопровождать 65-летнего деда в его поездке в Карлсбад. Дед страдал от диабета, но во всех прочих отношениях был вполне здоров, если не считать пришедшей к старости болезненной скупости - мелочной и нелепой. Мне поручалось не столько следить за ним, сколько облегчать ему жизнь - избавлять от мучительных опасений истратить лишнее, передать чаевые и т. п. Для этого мне была вручена специальная сумма в 25 рублей. Я охотно принял предложение: было интересно повидать "мир", а требовалось взамен от меня немногое.