Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 83



Искусственная надуманность - и нелепость - этого взгляда очевидна. Сами большевики это признали с опозданием, правда, на четверть века с лишним. Когда советская Россия, вопреки своей воле, как и царская Россия, была вовлечена Германией в войну, большевистские историки печатно признали, что "захватническая война против Сербии разрослась в первую мировую войну" (Большая Сов. Энциклопедия, т. 54, стр. 275. - 1944 г.). Но кончилась благополучно война, и большевистские историки вернулись к прежней нелепости. "Первая мировая война с начала до конца была несправедливой, империалистической для обеих групп капиталистических держав", - утверждает "Большевик" No 7, за 1952 г.

Когда Россия мобилизовалась для войны с Японией, мобилизация не коснулась политически неблагонадежных. И для меня было неожиданным - и малоприятным сюрпризом, когда на четвертый день мобилизации пришла повестка о немедленной явке. На призывном пункте можно было наблюдать классическую картину проводов рекрутов и новобранцев. Всхлипывали и рыдали жены и матери, а призываемые бодрились - одни отшучивались, другие напивались. В общем мобилизация проходила в полном порядке. Происходили даже патриотические манифестации, не слишком внушительные и явно инспирированные, если не прямо властью, то близко связанными с нею "истинно-русскими", точнее черносотенно-монархическими кругами. Всё же можно сказать, что Москва отнеслась к мобилизации со всей должной серьезностью, с сознанием необходимости дать отпор агрессору.

С мобилизационного пункта на Каланчевской площади меня отправили в какую-то городскую школу, где происходила "разбивка" призванных по воинским частям, которым предстояло "развернуться", т. е. увеличиться в численном составе и сформировать маршевые роты для направления на фронт. Из школы меня отправили в Лефортовский военный госпиталь на освидетельствование. Со мной вместе было несчетное число других свидетельствуемых. Когда пришел мой черед, меня пропустили мимо сидевшего за столом врача в генеральской форме.

Нажав пальцем на нижнее веко глаза, он одновременно спросил:

- Какого вероисповедания?

- Иудейского.

- Годен! - изрекла особа в генеральской форме, носившая звание врача, и отметила что-то у себя в бумагах.

Я ушел с недобрым чувством не к генералу только, а и к порядку, который санкционирует генеральский метод свидетельствования. Спустя несколько дней меня зачислили в канцелярию госпиталя No 207, - если не ошибаюсь. Госпиталь состоял из нижних чинов: санитаров и писарей, нянек и сестер милосердия, фармацевта и нескольких лекарей, числившихся в офицерских чинах, и главного врача - в чине полковника.

Этим последним был приват-доцент московского университета Вьеверовский. Очень небольшого роста, подвижной, несмотря на тучность, и темпераментный, он был в общем привлекателен, если бы до смешного не преувеличивал иногда своего чина и власти. Он пробовал было командовать, но должен был убедиться, что из этого выходит мало толку. Тем не менее, он строго блюл дистанцию между собой и ему подчиненными, не по личному высокомерию, а по Уставу, как он его понимал.

Канцелярия состояла из профессиональных военных писарей, знатоков своего дела, каллиграфов с писарскими ухватками и лоском, пошлятиной и матерщиной. Несколько в стороне от них держались причисленные к канцелярии молодые ученые биологи Гальцов и Живаго, некий Леман и я. Высокий и широкоплечий Гальцов и нескладный и жидковатый Живаго приходились друг другу шурином и зятем и были неразлучны. Кем был в штатской жизни Леман, я не знаю.

Но достаточно было взглянуть на его умное, классически выточенное лицо и изящную жестикуляцию или прислушаться к его спокойной, чаще иронической, речи, чтобы убедиться, что он никак не подходит к писарскому духу нашей канцелярии. Он, впрочем, вскоре был от нас переведен и назначен помощником каптенармуса учитывать белье, обувь и обмундирование, выдаваемое персоналу и раненым. Между нами четырьмя не было никакой близости - мы были людьми разного происхождения, разной профессии и запросов. И тем не менее существовала между нами некая внутренняя, несказуемая меж-интеллигентская связь и общность.





Формирование госпиталя и размещение заняло несколько недель. Было много волнений - основательных и никчёмных. Приезжало начальство, смотрело помещение, был смотр и нам. Выразив благодарность, начальство, благополучно отбыло. А еще через некоторое время стали поступать к нам и первые раненые, взятые в плен немцы. Их привезли большую партию. Никто не знал и не понимал русского языка. Тем из нас, кто владел немецким, приказано было в спешном порядке переписать имена, место и дату рождения, пленения и проч. К нам попали чины 18-го корпуса, отброшенного русскими войсками у Гумбинена в Восточной Пруссии.

Мы были и переводчиками, и переписчиками. Раненые не производили впечатления "жрецов Марса". Незаметна была в них и "тевтонская гордыня". Это были растерянные, заурядные, страдающие люди, и к ним проявлялось то же мягкосердечие, которое проявлялось к "башибузукам" в турецкую войну и которое так возмущало Достоевского. Большинство было легко ранены. Но был и смертный случай - от столбняка. Общаться с ранеными после переписи нам воспрещалось.

В Москве к нам направляли раненых пленных. Положение изменилось, когда в конце года нам дали назначение - Владимир-Волынск. Это был пограничный с Австрией городок. Мы разместились в полуразбитых казармах в нескольких верстах от города. Здесь к нам стали поступать уже только свои раненые. Их препровождали с передовых позиций и, в зависимости от характера ранения, подвергали лечению на месте или направляли дальше в тыловые госпиталя.

И от наших раненых мы были по службе изолированы.

Никаких бесед с ними мы вести не могли, и об их умонастроении можно было только догадываться. Вообще за всё время пребывания в Госпитале ни разу ни с кем не обсуждался вопрос об отношении к войне. Общепризнанным было, что война тяжкое испытание, несчастье, зло, но неустранимое, которое необходимо претерпеть.

Служба отнимала всё время, но не была обременительна. Жена сдала экзамены на сестру милосердия военного времени и, прослужив некоторое время в госпитале Союза городов в Москве, перевелась к нам, по примеру жены Гальцова, в качестве внештатной сестры. Мы зажили "походной", но для военного времени более чем благополучной семейной жизнью. И здесь установилась своя рутина, прерывавшаяся изредка чрезвычайными событиями.

Таким был приезд принца Ольденбургского, генерал-инспектора санитарной части. Он был грозой полевых и тыловых госпиталей и носил прозвище "Сумбур паша" за строптивый и чрезвычайно взбалмошный нрав.

Меня предупредили не попадаться ему на глаза: принц не терпит евреев, в особенности евреев-интеллигентов, и встреча с ним может кончиться плачевно для меня. И должно было так случиться, что, поднимаясь по какой-то лестнице, где принцу никак не полагалось быть, я вдруг столкнулся с целой процессией, спускавшейся по той же лестнице. Впереди шел седой генерал. За ним все прочие. Я вытянулся во фронт - ступени лестницы не способствовали четкости движения и замер. Мимо проплыла грузная фигура, опиравшаяся на палку, бросила на меня недобрый испытующий взгляд и, глядя себе под ноги, чтобы не оступиться, проследовала дальше. Напасть миновала без дальнейших для меня последствий.

Тем не менее моей военной службе положен был вскоре конец. Это случилось за несколько недель до майского прорыва Макензеном юго-западного фронта близ Горлицы на Карпатах. Главковерх вел. князь Николай Николаевич приказал немедленно откомандировать всех нижних чинов с высшим образованием в военные училища на предмет подготовки к офицерскому званию; лиц же иудейского исповедания, производству в офицеры не подлежащих, немедленно направить на передовые позиции. Приказ подлежал беспрекословному выполнению и, как было предписано, в экстренном порядке. Гальцов, Живаго и Леман в тот же день собрали свои пожитки и уехали, чтобы получить в штабе назначение в военные училища.