Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 83

- Подсудимый, признаете вы себя виновным? - услышал совершенно неожиданный положительный ответ.

- Да, признаю, - ответил и второй. Произошло то, что "с обратным знаком" случилось на первой защите у Карабчевского. Он описал, как его подзащитный, на предварительном следствии признававший свою вину, на суде от своего признания отказался. Сознание моих подзащитных застало меня врасплох, совершенно неподготовленным. Мой противник, прокурор, удовлетворенный тем, что подсудимые сознались, не стал долго занимать внимание присяжных: дело ясно, преступление установлено, вина признана, присяжным остается лишь вынести обвинительный вердикт.

Слово было предоставлено мне. И так как ничего другого, кроме того, что я надумал и подготовил, я был не в состоянии сказать, моя речь сводилась по существу к тому, что подсудимые сами не понимают, в чем сознаются. Заявляя "да, виновен", подсудимый не отдает себе отчета в том, что доктрина, закон и судебная практика понимают под "обитаемым помещением", проникновение в которое карается суровее, как проявление агрессивной преступной воли, что в данном случае чердак был необитаем и, потому, подсудимые, чистосердечно признавшие свою вину, подлежат, конечно, каре, но более мягкой, чем та, которая предусмотрена Уложением о наказаниях и на которой настаивает обвинитель.

Судебное следствие кончилось, и Салов приступил к председательскому напутствию присяжных. Он начал так:

- Господин защитник говорил вам, - затем последовало упрощенное воспроизведение, не без издевки, моих соображений. - Не обращайте на них, господа присяжные заседатели, никакого внимания. Прокурор вам разъяснил, следовало пространное и сочувственное изложение того, что говорил обвинитель.

Тем не менее, дело кончилось более чем благополучно для моих подзащитных и, тем самым, для меня. Присяжные признали подсудимых виновными, но в качестве наказания применили к ним менее суровый Устав о наказаниях, налагаемых мировыми судьями. Несмотря на рецидив, домушники отделались всего шестью месяцами тюрьмы, были очень довольны и благодарили меня.

Снова пришлось убедиться на опыте, что и министерство юстиции, как и ведомство народного просвещения и военное, находятся в разладе с министерством внутренних дел. В то самое время, когда меня разыскивали Охрана и департамент полиции, я мог публично выступить в столичном суде и явиться как бы составной частицей аппарата публичной власти. Да, далеко было самодержавию до всеохватывающего тоталитаризма!

Приближался конец года. Мы решили ехать заграницу - провести с некоторым запозданием свой "медовый месяц", а потом поселиться где-нибудь более прочно. Шер "выправил" на свое имя заграничный паспорт, и я благополучно проехал с его паспортом в Берлин. По получении от меня телеграммы выехала туда и жена. Было неприветливо, холодно, ветрено и сыро не только в Берлине, но и в Милане. Общая картина радикально изменилась за те несколько часов, которые отделяли Милан от Генуи и итальянской Ривьеры. Поздним вечером вышли мы из вагона в Нерви и сразу очутились в пальмовой аллее. Высоко в небе сверкали яркие звезды. Было тепло. Чувствовался аромат олеандра, магнолий и других цветов и деревьев.

Три счастливых недели прожили мы у самого синего моря, открывавшегося под окнами нашей гостиницы "Виктория". Стояло лучшее время года на Ривьере. Природа ласкала теплом, а не томила зноем. И на душе было легко и радостно. Мы съездили в соседнее Кави ди Лаванья, где жили знакомые мне по партии - Осоргин и Колосов. Они повели нас знакомиться с Амфитеатровыми, как бы возглавлявшими тамошнюю колонию.

Амфитеатровы снимали большую виллу и славились своим хлебосольством. После опубликования "Господа Обмановы", под коими недвусмысленно разумелась царствовавшая семья Романовых, Александр Валентинович Амфитеатров был выслан из Петербурга, а в пятом году он добровольно эмигрировал. Правые и умеренные, с которыми Амфитеатров был близок, от него отвернулись, и он стал "слышно" леветь и краснеть - одно время даже издавал журнал под заглавием "Красное знамя". В Кави Амфитеатров продолжал писать романы, производя их "серийно": в определенные часы он диктовал "Викторию Павловну" - роман, посвященный проблеме проституции, в другие часы - другой роман, название которого не сохранилось в моей памяти.





Ближайшим приятелем Амфитеатровых в пору их житья в Кави был знаменитый шлиссельбуржец Герман Александрович Лопатин. Мы были приглашены к обеду, на который пришел и Лопатин в крылатке и широкополой черной шляпе с толстой палкой, на которую он не столько опирался, сколько ею размахивал. По внешнему виду никак нельзя было думать, что этот подвижной, громогласный и жизнерадостный человек просидел 18 лет в страшной шлиссельбургской изоляции. Когда приступили к еде, орошенной вином, языки развязались и хозяин с гостем вступили в единоборство, очевидно не в первый раз, - кто из них лучший рассказчик.

Амфитеатров, грузный и монументальный - настолько, что рядом с ним люди невысокого роста казались существами иной биологической породы, говорил легко, спокойно и свободно, не подыскивая слов и пользуясь живописными образами и анекдотом. Лопатин говорил с воодушевлением, "из нутра", на французский манер, был находчив и остроумен. Трудно было отдать предпочтение тому или другому оба были замечательными рассказчиками. Когда мы отправились на станцию, живописный Лопатин вызвался нас проводить и всю дорогу продолжал увлекательно рассказывать. И в 63 года Лопатин не уступал в живости и в красочности описаний 45-летнему профессиональному романисту.

Пребывание на итальянской Ривьере я вспоминал бы только с радостью, если бы не гнусный фурункулез, который я где-то подхватил накануне отъезда и который отравлял мне существование больше десяти лет. Ни "железо" (нож хирурга), ни лекарство (пивные дрожжи) его не брали, и он не только доставлял физические страдания, он и гнетуще действовал на душевное состояние. Именно в таком настроении распрощался я с Нерви и вместе с женой отправился в Париж, где заканчивала свое медицинское образование ее сестра - Рашель.

Попали мы туда в самый разгар дела Азефа. Его двойная роль была уже разоблачена. Волнение было всеобщее и чрезвычайное. "Мы всегда говорили"... "Индивидуальный террор только питает иллюзии и разлагает революционные ряды, отвлекает массы", - торжествовали противники справа и слева.

Эс-эры ходили мрачнее тучи в полной растерянности. "Если Иван Николаевич (кличка Азефа) оказался предателем, кому же после этого верить?"... Другие били себя в перси за недогадливость и легковерие: как можно было довериться человеку с такой внешностью? Как можно было не внять предостережениям?..

Глубже переживали катастрофу те, кто главную беду видели не в том даже, что Азеф оказался предателем и провокатором - они всегда бывали и будут в революционных движениях. Главное состояло в том, что Азеф "работал" одновременно на два лагеря или на две стороны. Он выдавал врагу не только тех, кто самозабвенно был ему предан, как товарищу, другу и брату, - материально обогащаясь на счет своего предательства. Он одновременно и помогал тому делу, в которое верили и которому служили его жертвы. Способствуя убийству Плеве и не выдавая тех, кто готовили покушение на вел. кн. Сергея, Азеф компрометировал террор и отбрасывал зловещую тень на его мучеников, на людей высокого, подвижнического, религиозно-мистического строя души.

Это было главное и худшее. Партия болезненно переживала предательство Азефа, нанесшее чувствительный удар не только ее престижу, но и революции в целом. Говорили об этом все, но о подробностях в периферийной среде партии только шептались. Дело касалось наиболее законспирированной деятельности партии и расспрашивать здесь не полагалось. Это было бы сочтено за дурной тон. Могло показаться даже подозрительным.

Я не имел ни права, ни желания входить в это сугубо тяжелое дело. Единственное, в чем косвенно отразилось мое отношение не к самому делу Азефа, а к проблеме террора, была статья, помещенная в центральном органе партии "Знамя труда" No 18 за подписью Поморцева.