Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 20



Рай раем, ад адом, а вдруг этот самый сон возьмет да и обратится в самую что ни на есть явь! И заживешь ты снова и опять... Но - не верьте! Очевидцы свидетельствуют, что это самое окошко и есть самый великий соблазн, когда-либо существовавший на свете. Напоследок ты, конечно, может, и увидишь свою жизнь в чудесном и ярком свете и даже на какое-то время сможешь туда попасть, но зато потом тебя уж наверняка выбросят и не в рай и не в ад, а прямо в открытый космос, черный, как самые черные чернила, как черные черти и всяческая чернота...

Многомиллионный зритель даже глаза зажмурил от ужаса и на секунду задержал общее дыхание, отчего на всей земле сильно уменьшилось количество углекислого газа и стремительно стали распускаться райские цветы и вечные деревья.

- Ну же, Вова! Ну! Какой выбор сделаешь ты, наш милый родной мальчик? Не ошибись! Мы все следим за тобой, Вова!

Маленькая Вовина тень метнулась по черному туннелю прямо к выходу и вдруг, минуя обещанное светило, оказалось перед приоткрытым окошком.

- Ну, что же ты, мальчик, остановился? Неужели тебе непонятно, что ты должен сделать? Ведь мама с папой давно тебя ждут, не ходи дальше, мальчик, не ходи...

Они не там, а здесь!

- Меня зовут Вова.

- Знаем, знаем. А это твои мама и папа, - и чья-то рука показывает маленькую тарелочку, похожую на японский минителевизир, и в нем, словно бы отразившись, Вова видит рядом с маминым - свое лицо. Только оно одновременно и не его, а уже совсем взрослое, хоть и мало постаревшее за жизнь.

- Да, Вова, да! Теперь тебе уже можно сказать. Это твой отец. Таким мог бы стать ты, если бы дожил. Теперь уже можно. Он специально вернулся к нам издалека, как раз на передачу, нет-нет, не с того света, конечно, но все-таки, ха-ха-ха...

Ведь оттуда если раньше и возвращались, то только после смерти и то не физически, а своими произведениями. А вот он вернулся сначала сам, а потом уже своими произведениями. И только после этого умер на Родине. Теперь ты можешь узнать его имя! И носить его с гордостью. Его, конечно, больше нет с нами, но ведь ты помнишь, каким он был, когда ты был еще маленький. Он точная копия тебя сейчас, правда, интересно? Но - слово мамочке! Она сейчас всем нам расскажет, как вы любили друг друга, нет, оказывается, не очень любили, совсем, оказывается, не любили, мой мальчик, просто-напросто не умели любить... Прости, пожалуйста, Вова. Они тоже просят друг у друга прощения, они уже простили и нашли в себе силы здесь встретиться. Видишь, они вместе! И ты их сын, первенец.

Мы ждем тебя опять, говорит мамочка, нашего единственного синеглазого мальчика.

Мы снова заживем вместе, я стану даже моложе, чем была тогда, фарфоровые зубы, новые волосы, пластиковый оскал лица. Мы заживем! Мы будем любить друг друга.

Да-да, она говорит - любить, просто любить, как мать любит свое дитя, а вовсе не как ближний, который должен возлюбить другого, как самого себя. В самом деле!

Ведь себя любить нехорошо, а следовательно, и другого как себя неудобно. Мы тебя любим, Вова! Как сына! Так же, как твои родители любят. Хотя они, конечно, любят тебя чуточку больше. Ну, что же ты не идешь? Вот же окошко. Маятник качается, двенадцать часов бьет, Вова одевается и к мамочке идет!..

Телеголос срывается. Публика неистовствует. Шумят цветы и деревья. По заявкам трудящихся передача прекращается.

- Почему же ты туда не пошел?



Вова молчит, смотрит на треснувший потолок. Глаза его молчат. Губы, сложенные засохшей бабочкой. Все его маленькое отжившее тельце с шершавой лягушачьей кожей.

- Тебе холодно? Ты замерз?

- Холодновато, - отвечает, - закрой окошко, мама. Заговорил! Вова заговорил, какое счастье! Сейчас я укрою его потеплее, и он окончательно согреется.

Я краду с соседней койки одеяло, снимаю с себя белый медицинский халат, шерстяную кофту, рубашку - и все это набрасываю на Вову. Он лежит под грудой тряпья скрючившись, как будто его сводит судорога, а я все кутаю, кутаю, кутаю... Ничего, Вова, ничего, скоро все будет хорошо. Лобик твой разгладится, губки разожмуться, ножки побегут... А его под накутанным уже и не видно. Словно на койке не человек лежит, а какая-то кукла, чучело, а сам он, допустим, убежал, смылся через окно, как в фильмах о героях летчиках и теперь бродит-гуляет.

Хочешь, говорю, убежим, я организую побег, подкуплю кого надо... А из-под одеяла ручка детская торчит - а где же Вова, у него не может быть такой ручки, он ведь уже не дитя:

И тут раздался добродушнейший хохот! Это господин Фрейд незаметно подкрался, подкатил на мягких, музейных своих тапочках и встал рядышком, совсем-совсем близко. А сам хохочет, так что жила у него на лбу проступила Млечным путём, и вдруг раз - стаскивает с себя этот Млечный путь прямо вместе с лицом и под ним оказывается знакомая харя, ваша, пардон, физиономия, дорогой мой Г.Г.П. Ну, думаю, приехали... Крыша у меня над головой окончательно поплыла. Нет крыши - и открылась бездна звезд полна, и губы сами стали шептать-приговаривать: услышь, внемли, прими... вопль, мольба... к тебе взываю... храни, спаси... как зеницу ока... укрой в тени крыл твоих: Укрой же! Чтобы сыночку моему было не холодно и не жарко, не пусто и не тесно. Сделай это, потому что, кроме тебя, никто этого не сделает. И не суди его страшным своим судом - ведь всё это не преступление, требующее наказания, это обман, фокус, розыгрыш! Чудовищный всеобщий розыгрыш.

Не знаю только, кому он персонально на руку, дорогой мой Г.Г.П. Да, я не знаю...

Не знаю, сколько весит душа - Вова говорил, да я забыла. Я всё забываю, даже его родные детские словечки, и как он в первый раз встал на ножки, и какие прививки прививали, а какие нет, и какого он роста был в полгода, в год - и далее. Я даже не помню его детского лица, так что подменить его ничего не стоило! Но и того, кто у вас тут под байковым одеялом лежит, я тоже не знаю, это кто-то другой, не мой мальчик, а чужой старик. Он болеет слишком долго, умирает слишком бесстрастно, как будто его и так давно уже нет на свете, но и его тоже спаси, хоть он и убийца, преступник, чудовище. И меня спаси, пока еще не поздно и я не стала тем, чем мне и полагается быть - ночью, ночной птицей без роду и племени, ночной бурей без имени, ночью, ночью, ночью...

И тут, я вижу, вы наконец-то тоже по-доброму улыбнулись, дорогой Г.Г.П.! Я даже не знаю, что бы я делала без этой вашей доброй улыбки. Вы улыбнулись доброй улыбкой и сказали, что всё - в полном порядке. Не следует больше волноваться. И писать тоже - некому и незачем. Письмо уже нашло, так сказать, своего адресата.

Докатилось. Всё рано или поздно докатиться, возвратится - чужой жизнью, твоей смертью, детской потерянной игрушкой, украденным колечком, колёсами пророка с высокими и страшными ободьями, полными глаз... бурным ветром с севера, великим облаком, клубящимся огнем, а из самой середины огня, как было увидено, - "подобие" четырёх животных, - и таков был вид их, облик их был, как у человека:

и у каждого четыре лица, и у каждого из них четыре крыла... Во время шествия своего они не оборачивались, а шли каждое по направлению лица своего. Подобие лиц их - лице человека и лице льва с правой стороны у всех четырёх; а с левой стороны лице тельца у всех четырёх и лице орла у всех четырёх... И шли они, каждое в ту сторону, которая пред лицем его..."

Вопрос: так куда же они шли, дорогой Г.Г.П, в сторону какого лица, которого из ч е т ы р ё х?

... Вова смотрел и видел, как лицо её теряет свой фокус, оплывает, плавится.

Словно фоторобот, перебираясь в отдельных деталях, оно всё дальше и дашьше уходит от первоначального замысла, всё точнее приближается к новой разгадке. То, прежнее лицо не исчезло - оно превратилось. Кто-то другой находился теперь перед ним в пространстве комнаты, захватанном, как старая фотография. Но лицо это пока было засвечено белизной. Чьё-то белое-белое бельмо уставилось прямо на него.