Страница 6 из 93
Условия работы в нашей мастерской были такими же. За каторжный, непосильный труд на своей "туберкулезной фабрике" мы, ученики и подростки, получали 10-14 копеек в день. А чтобы заработать еще 5-10 копеек, оставались на сверхурочные работы. При этом за одну и ту же работу мы получали вдвое-втрое меньше взрослого рабочего. Но и такой низкий заработок катастрофически уменьшался из-за хитроумной системы штрафов. Штрафы всюду подстерегали еще не умевшего постоять за себя подростка, сыпались на него по любому поводу.
За шалости (была и такая статья) - штраф 50 копеек, стукнул дверью, скатился по перилам - тоже выкладывай по полтиннику.
От бесправия и произвола страдала работающая молодежь на всех заводах, фабриках, особенно в мелких кустарных мастерских. Над тобой измываются, а ты улыбайся. Заплачешь, покажешь свою слабость - пропал. Свои же товарищи засмеют. Больно, горько, а ты держись, покажи свою выносливость, геройство.
"Так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат". Кое-кого непосильный труд, издевательства ломали, делали слабодушным или жестоким, бросали в омут пьянства. Но многие из молодых под ударами молота крепли, становились, кто раньше, кто позже, на путь сознательной борьбы за свои социальные права.
Особенно тяжелым, бесправным было положение девушек-работниц. На "Треугольнике", по рассказам моих сестер, не одна становилась жертвой развратных, похотливых, жадных "на свежинку" мастеров. "Непослушных", пытающихся защитить свою честь, достоинство, немедленно увольняли, заносили в "черные списки". Фабриканты и заводчики в таких случаях проявляли удивительную солидарность. Попал в список - не видать тебе работы, как своих ушей.
Да, жилось трудно. Но работал я с большой охотой. Мечталось стать классным слесарем в самом большом цеху. Как и дед, не курил, не пил. Непьющим, некурящим остаюсь и по сей день. Одно у меня тогда было увлечение - гармонь. На улице без нее и не появлялся. Так и пошло Васька-гармонист. Играл вальсы, песни, частушки, разные припевки. Но прозвище, увы, не оправдал: играть по-настоящему, душевно так и не научился, хотя на всю жизнь сохранил любовь к песне, к хорошей музыке.
Было у меня еще одно прозвище - Сарафанов. Оно ко мне перешло по наследству. Когда-то, в молодые годы, бабушка пошила деду рубаху из своего сарафана. С тех пор и пристало к нам репейником: Сарафановы.
На Урале. Зыряновские вечера. Случай в дороге. "Пимокатовы". В Богословке. Смидовичи. Разговор с отцом.
В декабре 1909 года я получил письмо от брата Дмитрия (он еще раньше уехал из Питера) и дяди Ивана из Кизела - угольного бассейна на Урале. Они писали, что там, по сравнению с Петербургом, жизнь дешевле, и приглашали к себе.
Тетка Мария, жена дяди Ивана, боялась отпускать меня одного на Урал. Но дядино письмо соблазнило слесаря завода "Тильманс", дядиного товарища Петра Прокофьева. Семья у него была небольшая, и он решил ехать на Урал. Вместе с ними собирался и я.
Стали готовиться. Продолжалось это почти два месяца. В конце января мы выехали на Урал. Деньги на дорогу мне прислал дядя Иван.
В Кизеле я поселился в одной комнате с братом Дмитрием. Хозяином квартиры был Михаил Прокофьевич Зырянов, учитель географии и истории. Жил он с двумя дочерьми. На старшей - Кате - потом женился Дмитрий.
Меня сразу приняли учеником слесарно-ремовтных мастерских, обслуживавших центральные шахты № 2 и № 4. Там же работал дядя Иван. Утром он привел меня в мастерскую и так представил мастеру Потапычу: "Это мой племянник. Похож?" Мастер дружески улыбнулся и повел знакомиться с учениками, которым было от 10 до 16 лет. Почти все - дети шахтеров или рабочих мастерских. Мальчики встретили меня хорошо - все знали и уважали дядю Ивана.
В Кизеле еще больше, чем в Питере, молодежь страдала от бесправия и произвола - на шахтах, в мастерских. Грязные бараки, пьянство, драки - вот как жили тогда.
Условий для культурного отдыха, развлечений не было. Не существовало также школ и технических училищ для рабочей молодежи. За свой труд подростки получали 10-20 копеек в день. Тут, как и в Петербурге, накладывали большие штрафы за каждую мелочь. Вообще коллектив рабочих в мастерских был неплохой, но в нем не чувствовалось той дружбы и сплоченности, которые ощущались в рабочих коллективах питерских заводов, особенно Путиловского.
Мне очень нравилась уральская природа: зеленый шум леса, синие горы, голубые озера, быстрые реки. Любить все это меня научил Михаил Прокофьевич Зырянов. О таких говорят: умное сердце, добрый ум. Неутомимый охотник и рыболов, он всегда брал меня с собой в свои, как он говорил, большие и малые экспедиции.
В моей памяти встают незабываемые вечера. На столе самовар, нехитрое угощение. В печке потрескивают березовые поленья. Розовые блики прыгают по стене. Катя читает некрасовских "Коробейников" или его же знаменитую поэму "Русские женщины".
Бывали в приветливом доме Зырянова и лермонтовские вечера.
В небесах торжественно и чудно!
Спит земля в сиянье голубом...
Что же мне так больно и так трудно?
Жду ль чего? Жалею ли о чем?
Катя произносила эти строки чуть-чуть нараспев. Я сидел притихший, немножко влюбленный, готовый слушать ее до утра. Но коронным ее номером были "Огни" Короленко. Человек в утлой лодчонке... Могучая, бескрайняя сибирская река. Темень. Пороги. Все труднее грести. И где-то далеко то возникают, то снова гаснут мерцающие огоньки. Они возвращают силу, надежду. А все-таки впереди - огни.
Дядя Ваня - он охотно нас навещал, особенно любил такие вот зыряновские вечера - задумчиво повторял вслед за Катей: "А все-таки впереди - огни".
С Михаилом Прокофьевичем они часто спорили о перспективах революции в России. Зырянов ссылался на Чехова. Говорил, что перемены, конечно, будут. Но не скоро. Надо работать, просвещать народ и ждать. Может, сто, а может, двести - триста лет.
Дядя Иван, посмеиваясь, говорил, что лично его такие сроки никак не устраивают. Ждать сложа руки - самое последнее дело. Надо будить народ. Хуже всего не то, что в России огромное количество людей терпеливо страдает от эксплуатации, произвола, а то, что многие страдают, не сознавая этого. Так пусть еще ярче, еще призывней горят огни. К счастью, есть у нас бакенщики, которые умеют их зажигать. И главный из них - Ленин.
Так, далеко от Питера, в небольшом уральском городке, я впервые услышал имя человека, кому суждено было стать у штурвала первого в мире социалистического корабля.
...В доме учителя Зырянова не было икон, не горели лампадки. Здесь признавался один-единственный культ - культ книги. Михаил Прокофьевич знал и отлично пересказывал (он называл это "устными чтениями") сибирские и уральские рассказы Мельникова. Еще больше мне нравились в его изложении местные легенды, чем-то напоминающие знаменитые сказы Бажова.
Зыряновские вечера... Дух зыряновского дома... Ничто не проходит бесследно. Не сразу - через годы они пробудили во мне страсть к книгам, желание поделиться с другими радостью узнавания, открытия.
А тогда пределом моей мечты были барашковая татарская шапка с четырехугольным верхом, бумазейная рубашка с высоким воротником, широкие черные шаровары и бахилы - высокие мягкие сапоги из коровьей или конской шкуры шерстью внутрь.
Все это мне помогли приобрести брат Митя и дядя Иван. В этом одеянии я ранней весной отправился в путь-дорогу к родителям. Мне купили билет да еще собрали что-то около тридцати рублей. Деньги вместе с карманом плисовых шаровар у меня вырезали перед самым Омском. Пришлось продать сапоги, шапку. Еле хватило на билет пароходом до Семипалатинска. На заезжем дворе встретил крестьян из Бородулихи, с ними и поехал к родным.
Семья наша жила в ужасных условиях. Землянка, вырытая в песке метра на два вглубь, крыша на уровне земли. В темной и сырой комнате жили мы, одиннадцать человек, да еще хозяин землянки с женой и дочерью. Рядом пимокатная мастерская.
Отец, как ссыльный, не был прописан. По фамилии нас в Бородулихе никто не знал. Когда меня или кого-то из братьев, сестер спрашивали, чьи мы будем, мы говорили: "пимокатовы", на что в ответ слышали: "А, это Ефима, ссыльного", или "каторжного". В селе нас таких было три семьи - совершенно бесправные, вне закона, к которым относились нередко с нескрываемым презрением.