Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 30

Яростным обличением современного общества и в особенности брака, то саркастически едким, то откровенно насмешливым, «Смерть Ивана Ильича» открывает серию новых произведений Толстого; повесть эта предвещает еще более суровый реализм «Крейцеровой сонаты» и «Воскресения». Жалкая и нелепо пустая жизнь людей, которых сотни и тысячи; смешное тщеславие, радости мелочного самолюбия – мизерные радости, но все же лучше они, «чем сидеть одному или с женой». Жизнь, отравленная служебными неудачами, несправедливыми оскорблениями (когда вас обходят чином). И эта нелепая, никому не нужная жизнь, в которой единственное счастье – игра в вист, обрывается по еще более нелепой причине: Иван Ильич упал с лестницы, желая поправить гардину на окне в гостиной, и падение это положило начало его болезни. Ложь жизни. Ложь болезни. Ложь преуспевающего врача, который сам-то вполне здоров. Ложь семьи, которой болезнь внушает отвращение. Ложь жены, которая изображает преданность, прикидывая в уме, как она будет жить после смерти мужа. Всеобщая ложь, которой противопоставлена единственная правда – сочувствие слуги: тот не старается скрыть от умирающего его положение и как брат ходит за ним. Иван Ильич, преисполненный бесконечной жалости к самому себе, оплакивает свое одиночество и эгоизм людей. Он невыносимо страдает до того дня, когда ему вдруг открывается, что вся его прошлая жизнь была полна лжи, но что это еще можно исправить. И вот – за час до смерти – все вдруг озаряется ясным светом. Он больше не думает о себе, он думает о близких, ему становится жалко их; он чувствует, что должен умереть, чтобы освободить их от себя.

«– А боль? – спросил он себя… – Да, вот она. Ну что ж, пускай боль.

– А смерть? Где она?

Он искал своего прежнего привычного страха смерти и яе находил его… вместо смерти был свет.

– Кончено! – сказал кто-то над ним.

Он услыхал эти слова и повторил их в своей душе.

– Кончена смерть, – сказал он».

В «Крейцеровой сонате» нет даже такого «света». Это жестокое произведение подобно лютому зверю набрасывается на общество, мстя за нанесенные раны. Не надо забывать, что это исповедь человека-зверя, который только что совершил убийство и весь пропитан ядом ревности. Автор отступает, и мы видим только его героя. И все же в яростных выпадах против всеобщего лицемерия: лицемерного воспитания девушек, лицемерия любви, брака – этого «разрешения на разврат», лицемерия светского общества, науки, врачей – «перечесть нельзя преступлений, совершаемых ими», – во всем этом мы узнаем идеи самого Толстого, только выражены они здесь с повышенной резкостью. Увлекаемый своим героем, Толстой прибегает к чрезвычайно откровенным выражениям в безудержных описаниях плоти, снедаемой сладострастием, à затем переходит в другую крайность: неистовый аскетизм, ненависть и страх перед любовью, в исступление средневекового монаха, который проклинает жизнь, сам сгорая от чувственных желаний. Закончив «Крейцерову сонату», Толстой сам ужаснулся.

«Я никак не ожидал, – говорит он в послесловии к «Крейцеровой сонате», – что ход моих мыслей приведет меня к тому, к чему он привел меня. Я ужасался своим выводам, хотел не верить им, но не верить нельзя было… я должен был признать их».

И действительно, со временем его самого будут преследовать, правда не так жестоко, мысли убийцы Позднышева, который яростно обличает любовь и брак:

«Слова евангелия о том, что смотрящий на женщину с вожделением уже прелюбодействовал с нею, относятся не к одним чужим женам, а именно – и главное – к своей жене».

«…если уничтожатся страсти, и последняя, самая сильная из них, плотская любовь, то пророчество исполнится, люди соединятся воедино, цель человечества будет достигнута, и ему незачем будет жить».

Опираясь на евангелия от Матфея, Толстой доказывает, что брак не может соответствовать христианскому идеалу, что не может существовать христианское супружество, что брак, с точки зрения христианства, не может рассматриваться как явление прогрессивное, наоборот, это явление упадочное, и что любовь, а равно и все то, что ей предшествует и за ней следует, является препятствием на пути к достижению истинного человеческого идеала.[191]

Но эти мысли никогда, быть может, не отлились бы в. столь четкую форму, если бы Толстой не вложил их в уста Позднышева. Как это часто бывает с великими художниками, произведение увлекло за собой автора. Художник опередил мыслителя. Искусство от этого оказалось не в накладе. По силе воздействия, по страстной сосредоточенности повествования, по откровенной обрисовке чувств, по зрелости и совершенству формы ни одно произведение Толстого не может сравниться с «Крейцеровой сонатой».

Мне остается объяснить название этой вещи. По правде сказать, оно неверно. Оно вводит читателя в заблуждение. Ведь музыке в этом произведении дана лишь вспомогательная роль. Выкиньте сонату – ничего не изменится. Толстой ошибочно смешал два волновавших его вопроса: развращающую силу музыки и силу любви. Демон музыки заслуживал отдельного произведения; место, которое отведено ему здесь, недостаточно для того, чтобы доказать существование опасности, о которой говорит Толстой. Я должен несколько задержаться на этом вопросе, потому что, как мне кажется, отношение Толстого к музыке всегда понималось неправильно.

Считается, что Толстой не любил музыку. Это далеко не так. Ведь сильно боятся именно того, что любят. Вспомните, какое место занимает музыка в «Детстве» и в особенности в «Семейном счастии», где все фазы любви, и весна ее и осень, разворачиваются на музыкальном фоне, создаваемом сонатой Бетховена «Quasi una fantasia». Вспомните также о чудеснейших симфониях, которые звучат в душе Нехлюдова[192] и Пети Ростова ночью – накануне смерти.[193] Несмотря на то, что Толстой очень посредственно знал музыку,[194] она трогала его до слез; в некоторые периоды своей жизни он по-настоящему увлекался ею. В 1858 г. он основал в Москве музыкальное общество, которое послужило началом созданной впоследствии Московской консерватории.

«Лев Николаевич (пишет его шурин С. А. Берс) всегда любил музыку. Он играл только на рояле и преимущественно из серьезной музыки. Он часто садился за рояль перед тем, как работать, вероятно, для вдохновения.[195] Кроме того, он всегда аккомпанировал моей младшей сестре и очень любил ее пение. Я замечал, что ощущения, вызываемые в нем музыкой, сопровождались легкой бледностью на лице и едва заметной гримасой, выражавшей нечто похожее на ужас».[196]

Именно ужас он и испытывал, когда неведомая сила музыки потрясала его до самых сокровенных глубин души. Он чувствовал, как под влиянием музыки слабеет его воля, разум, реальное ощущение жизни. Перечитайте в первом томе «Войны и мира» сцену, когда Николай Ростов возвращается домой в полном отчаянии после крупного карточного проигрыша. Он слышит пение Наташи и забывает обо всем на свете.





«И вдруг весь мир для него сосредоточился в ожидании следующей ноты… и все в мире сделалось разделенным на три темпа: «Oh mio crudele affetto!»

– Эх, жизнь наша дурацкая!.. Все это, и несчастье, и деньги… и злоба, и честь – все это вздор… а вот оно настоящее… Ну, Наташа, ну, голубчик! ну, матушка!.. как она это si возьмет? – взяла! – слава богу! – он, сам не замечая того, что он поет… взял втору в терцию высокой ноты. «Боже мой! как хорошо! Неужели это я взял? как счастливо!» – подумал он.

О, как задрожала эта терция и как тронулось что-то лучшее, что было в душе Ростова. И это что-то было независимо от всего в мире и выше всего в мире. Какие тут проигрыши, и Долоховы, и честное слово!.. Все вздор! Можно зарезать, украсть и все-таки быть счастливым…»

191

Заметим, что Толстой никогда не был настолько наивен, чтобы считать осуществимым для современного человека идеал безбрачия, полного целомудрия. Но ведь, по его мнению, любой идеал неосуществим по самой своей природе: идеал – это призыв к высокому героизму, сокрытому в душах людей.

«…Идеал только тогда идеал, когда осуществление его возможно только в идее, в мысли, когда он представляется достижимым только в бесконечности и когда поэтому возможность приближения к нему – бесконечна. Если бы идеал не только мог быть достигнут, но ми могли бы представить себе его осуществление, он бы перестал быть идеалом» («Послесловие к «Крейцеровой сонате»), – Р. Р.

192

В конце рассказа «Утро помещика». – Р. Р.

193

«Война и мир». Я не упоминаю об «Альберте» (1857 г.), рассказе о жизни гениального музыканта. Рассказ этот очень слаб. – Р. Р.

194

Обратите внимание в «Юности» на юмористическое описание тяжких усилий, которых ему стоила игра на фортепиано. «Для меня музыка, или скорее игра на фортепиане, была средством прельщать девиц своими чувствами». – Р. Р.

195

Здесь говорится о 1876–1877 гг. – Р. Р.

196

С. А. Берс, «Воспоминания о Толстом». – Р. Р.