Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 54



Да, вот с чем он примирился, дал себя уговорить, поверил; или, поверив, что поверил, изменил себе на путях своих в юности — и вот к чему пришел: состарившийся, с состарившейся женой, в состарившемся могильнике дома — один.

И, мрачно поглядев на выцветающую позолоту утра в большой зале, Джеймс подумал, что вот даже утро остается за порогом, ему не войти сюда. Нет, ничто молодое и нежное, ничто свежее и живое не способно существовать здесь. Даже свет, хрустальное сияние света весны, утра и мая становится здесь тусклым, мертвенным. Сквозь пыль и неподатливые складки плюшевых штор он еле пробивается, сочится слабыми, полными оседающего праха смутными проблесками, и вот он уже стар и мертв, не успев проникнуть сюда, — как этот плюш, как позолота, как ковры, и стулья, и столы, безделушки и завитушки, как вся эта барахлюндия — такой же затхлый, тусклый, безжизненный, как все те вещи, на которые он падает.

О нет, к тому моменту, когда он проложит мучительный свой путь в эту комнату, от свежести утра в нем ничего уже не останется. Скорее, подумалось Джеймсу, если уж утро, то Утро Завершающего Похмелья — что-то вроде… вроде… Похмелья После Бала.

Весь этот дом, думалось Джеймсу, — сплошное утро после бала. И таким он был всегда. «После Бала… — подумал Джеймс, — что ж, замечательный девиз для этого проклятого склепа: нечто подобное всегда здесь носилось в воздухе». Он так и не стал для него домом, так и не стал местом, куда возвращаешься вечером, чтобы обрести покой и отдых, тепло и уют домашнего очага. Нет, этот дом всегда был лишь холодным мавзолеем скорби по тем, кто был здесь и ушел; огромным, безразличным, величественным и совершенно безжизненным монументом, воздвигнутым в память блистательных светских приемов, один из которых словно бы должен был происходить здесь еще вчера, но почему-то так и не состоялся. А в результате дом стал вместилищем духов диадемства и ожерельничанья, чванливых и напыщенных в своем ничтожестве; но снисходил ли на него дух домашнего уюта, привычного живого тепла, искреннего радушия? — нет, никогда! Широкие мраморные ступени, лестница, сбегающая величавой дугой, мраморный вестибюль, большая зала — все это каждый раз казалось траурно застывшим, мало-помалу вновь впадающим в косное и печальное запустение, плесневеющую затхлость; покинутое и обезлюдевшее, едва затих шорох парчи и шелка, едва померкло сияние люстр, умолкли бархатистые, благовоспитанно приглушенные голоса и серебристый смех, не стало пенистого шампанского в бокалах, ни диадем, ни жемчугов, ни крахмальных рубашек, ни блистания обнаженных спин и плеч вчерашнего великосветского приема.

Для полноты впечатления не хватало только вереницы подсобных служащих, присланных компанией, помогавшей организовывать празднество, — этак двадцати или тридцати наряженных в дурацкие камзолы коротышек, снующих туда-сюда, убирая оставшийся после приема мусор: пустые бутылки из-под шампанского, жестянки от деликатесов, сигарные окурки, — да еще вот, может быть, ковер чтобы был весь в пепле, а с люстр свисали тонкие спиральки цветной бумаги — лохмотья обветшалого веселья.

Джеймс коротко вздохнул, потом резко повернулся и направился по коридору в обеденную залу.

Обеденная зала тоже была пышной и великолепной — и холодной, боже, какой холодной, словно ты ешь в склепе. Эта комната выходила окнами на западную сторону дома, и утреннее солнце еще не пришло сюда. Обширный стол — угрюмая полированная пластина темного дерева; огромный буфет, величественный, словно гроб, — внутри теснится массивное серебро. У одного конца необъятного стола огромный стул с высокой спинкой — угрюмое резное воплощение тьмы, перед ним большая тарелка, огромные, тяжелые нож, вилка и ложка, стройное изящество серебряного кофейника, хрупкая непорочность чашек и блюдец, еще тарелка, прикрытая щедрым куполом толстенного серебряного колпака — чтобы не остывала, бокал апельсинового сока и толстые, негнущиеся салфетки — чистоты и белоснежности непостижимой.

Джеймс угнездился на стуле — одинокая маленькая фигурка против громады необъятного стола — и стал изучать предложенные яства. Сперва он посмотрел на бокал апельсинового сока, поднял его к губам и, весь передернувшись, поставил обратно. Потом он опасливо приподнял тяжеленный серебряный колпак и заглянул под него: на белом дне глубокой тарелки скромно лежали три тоненьких кусочка черного поджаренного хлеба. Джеймс разжал пальцы, и колпак упал с громоподобным стуком. Появился Подлиза. Джеймс плеснул в чашку коричневой жидкости из кофейника и попробовал; легкое содрогание скривило его губы.

— Что там такое? — спросил он.

— Кофе, сэр, — отозвался Подлиза.

— Кофе? — холодно повторил за ним Джеймс.

— Это новый кофе, — прошептал Подлиза, — в нем нет кофеина.

Джеймс ничего не ответил, но его холодные голубые глаза метали молнии, и, кивнув в сторону прикрытой колпаком тарелки, он спросил опять, все так же бесстрастно:

— А там?

— Ваши гренки, сэр, — прошептал Подлиза.

— Мои — что? — осведомился Джеймс тем же холодным и непреклонным тоном.

— Да, сэр, — шептал Подлиза, — гренки — ваши гренки, без масла, сэр.

— Ну нет, — жестко сказал Джеймс, — тут вы ошибаетесь, может, это и гренки, но не мои — я в жизни не просил кормить меня сухими корками!.. А там что? — не давая опомниться, вновь начал он, дернув головой по направлению к стакану апельсинового сока.



— Ваш фруктовый сок, сэр, — чуть дыша, вымолвил Подлиза.

— Ну нет, — заговорил Джеймс тоном еще более холодным и жестким, чем прежде. — Не мой это сок. Снова вы что-то путаете! Вы что — видели когда-нибудь, чтобы я пил вот это? — Секунды две он не сводил с дворецкого пылающих ледяным пламенем глаз. Его душила холодная ярость. — Послушайте, — вдруг в голосе Джеймса зазвучали скрипучие нотки раздражения, — что все это, черт побери, значит? Где мой завтрак? Кажется, это вы сказали мне, что он готов?!

— Я прошу прощения, сэр… — начал Подлиза, с усилием ворочая полными мокрыми губами.

— Он просит прощения, ччерт! — повысил голос Джеймс; салфетка полетела на пол. — Я не хочу раздавать никаких прощений, я хочу завтракать! Где мой завтрак?

— Да, сэр, — снова вступил Подлиза и нервно облизнул пухлые губы. — Но ведь врач, сэр, диета, которую он прописал, сэр!.. Так мне велела приготовить хозяйка, сэр.

— Чей это завтрак, хотелось бы знать? — не унимался, Джеймс. — Мой или вашей хозяйки?

— Разумеется, ваш, сэр, — поспешно согласился Подлиза.

— И кому есть его? — негодующе настаивал Джеймс. — Мне или вашей хозяйке?

— Ну, вам, сэр! — отвечал Подлиза. — Конечно, сэр!

— Тогда давайте его сюда! — заорал Джеймс. — Живо! Как только мне понадобится чья-либо помощь в выборе того, что я должен есть, я дам вам знать!

— Да, сэр, да, сэр, — шептал Подлиза в полном уже смятении. — Тогда, может быть, пожелаете…

— Вы знаете, что я пожелаю, — орал Джеймс. — Я желаю мой завтрак! Живо! Сейчас же! Быстро!.. Мой обычный завтрак, такой же, как всегда! То, что я ем на завтрак последние сорок лет! То, что ел на завтрак до меня мой отец! То, без чего мужчина не может начать свой рабочий день, — как это было искони, как это есть и будет во веки веков, аминь! — выкрикивал Джеймс. — А именно: тарелку овсянки, четыре ломтика поджаренного хлеба с маслом, яичницу с ветчиной и кофейник кофе — крепкого черного кофе — настоящего кофе! Вы меня поняли?

— Д-д-да, сэр, — заикаясь, пробормотал Подлиза. — П-п-прекрасно понял, сэр.

— Тогда нечего мешкать, давайте его сюда!.. Есть в этом доме настоящий кофе?

— Конечно, сэр.

— Тогда несите! — с этими словами Джеймс грохнул кулаком по столу. — Живо! Сейчас же!.. Да поскорее! И так уже в банк опаздываю! — Он поднял со стола сложенную «Таймс» и, злобно рванув зашуршавшие листы, развернул газету. — А эти помои — прочь! — напоследок рявкнул он, указав на отвергнутый завтрак резким кивком головы. — Куда угодно девайте — можете вылить в раковину, но чтобы я это больше не видел! — И снова он принялся свирепо раздирать хрустящие страницы «Таймс».