Страница 2 из 4
Он помолчал минуту, постукивая носком ботинка, коснулся пальцем губ. Когда снова заговорил, голос его взлетел высоко вверх, а глаза ушли под веки и снова вернулись, словно закатывающиеся шторы.
– Белые джинсы?
Катлина коротко рассмеялась и обвела взглядом газоны. В глазах ее сестры сверкнула ярость и тут же уступила место улыбке доброй бабушки.
– Будьте к нам снисходительны, – сказала она. – Мы просто стараемся… ну, скажем, упростить свою жизнь.
Ближе к вечеру, когда пот с меня лил ведрами, я сделал перерыв, чтобы стянуть с себя насквозь мокрую футболку и смыть из шланга часть грязи. Стоял там, в голове пусто, в ноздри бьет запах всякой живности и растений, а ровная струнка из шланга то стекает между пальцами, то поглаживает щеки, и тут отворяются парадные ворота, вкатывает черный «мерседес» Катлины и беззвучно – немецкая работа – тормозит возле меня. Я последние полчаса вырубал старый куст свинчатки, и работа меня не радовала. Дурное то было дело – губить всю эту живую красоту, осквернить двор и окрестности, – очень дурное, да и против моих принципов – не для того же я стал садовником, чтобы калечить и корчевать живые растения. Мне хотелось взращивать новую жизнь. Исцелять, возрождать… ну, все такое. Потому что мне самому туго пришлось, особенно со второй женой, и могу только сказать: «Слава богу, что мы не завели детишек».
В общем, стою я там, а Катлина выходит из машины, и за ней – пыхтящая псина – нет, не скотч и не черный Лабрадор, а венгерский пули, такой черный, как дыра в другое измерение. Она вытащила с соседнего сиденья два набитых полиэтиленовых мешка – всяческая бакалея, – и я вспомнил, что давно хотел узнать, распространяется ли их цветовая мания на еду. «Должно быть, в одном пакете баклажаны, – гадал я, – в другом сливочное мороженое, шоколадный торт, белый соус бешамель, зрелые бананы, кофе, криско…» Но вдохновение улетучилось, когда до меня дошло, что она стоит в двух шагах и смотрит, как вода стекает у меня по плечам, и струйки прокладывают извилистое русло с груди за пояс форменных черных джинсов.
– Привет, Ларри, – пробормотала она, улыбаясь сладко, насколько это возможно, если глаза у дамы обведены углем, а губы – как у мертвой шлюхи. – Как дела?
Я постарался стереть с лица все следы досады. Правда, я не слишком радовался тому, что они с сестричкой здесь творили, но старался смотреть на вещи объективно. Случалось мне иметь дело с клиентами куда более чокнутыми. Скажем, миссис Вотили дю Плесси заставила меня выкопать пруд в Двадцать ярдов для единственной золотой рыбки, которую ей презентовал на бульваре какой-то незнакомец, и еще Фрэнк и Альма Фортресси – эти наняли меня выстелить пол в парадной спальне линолеумом и потом высыпать на него тридцать мешков почвы, чтобы посадить пионы прямо в ногах кровати. Я ответил на улыбку Катлины:
– Вроде, все в порядке.
Она ладонью прикрыла глаза от солнца и прищурилась на меня:
– Это пот? На тебе, я имею в виду?
– Был, – подтвердил я, не отпуская ее взгляда. Я помнил ее девочкой: черные косички, как у Покахонтес, ямочки на коленках, тугие парашютики детских юбочек – только платьица она тогда носила розовые, либо изумрудно-зеленые, либо синие, как озеро Тахо. – Я как раз пытаюсь его смыть.
– Тяжелая работа, да? – спросила она, глядя мне через плечо, словно говорила с кем-то за моей спиной. И вдруг: – Не предложить ли тебе чего-нибудь выпить?
– Молока? – предположил я, и она рассмеялась.
– Молока не будет, обещаю. Могу предложить сок, содовую, пиво… хочешь пива?
Собачонка обнюхивала мою ногу – надеюсь, что обнюхивала, потому что в этих черных лохмах я бы не взялся отличить у нее нос от хвоста.
– Пиво, это звучит приятно, – сказал я, – вот только не знаю, как вы с сестричкой на это взглянете – ведь пиво-то не белое, – я выдержал паузу, – и не черное.
Она улыбалась, как ни в чем не бывало.
– Во-первых, Мойра после обеда всегда ложится вздремнуть, так что ее не будет. А во-вторых, – теперь она взглянула мне прямо в глаза, а улыбка стала чуточку ехидной, – в нашем доме подают только «Гиннес»!
Мы сидели на кухне – черно-белый кафель, белые шкафчики, черные накладки – и к тому времени, как солнце заглянуло в окно сквозь вянущий куст свинчатки с подрубленными корнями, прикончили по три бутылки. Не знаю, в чем дело, – пиво, или день такой случился, или то, как она сидела и слушала, – только я перед ней выложился. Рассказал о Джанни, своей второй жене, и как она меня задергала: что я ни сделаю, все было не так; и коснулся мельком того дн «который меня перевернул. Это было на Гавайях, и тогда впервые понял, что мне хочется заниматься землей, копать и сеять, и устраивать клумбы, и налаживать поливку, и сажать деревья. Я стоял над кратером Халеакала, посреди земного рая, а там не было ничего, кроме потоков застывшей лавы – камни и только камни. Светало, и я не выспался, и мы с Джанни стояли на ветру, пара усталых туристов, глядящих сверху на эту пустыню, и я вдруг понял, чего хочу в жизни. Я хотел делать мир зеленым, только и всего. Вот так просто.
Катлина умела слушать, и мне нравилось, как она понемножку наклоняла стакан, когда пила, и глаза у нее блестели, а свободная ладонь лежала на крышке стола, словно мы были в море и нужно было придерживаться из-за качки. И она все откидывала волосы с лица, а потом наклонялась вперед, и они снова рассыпались, а когда я вспоминал что-нибудь горькое или болезненное – а практически все, что связано было с Джанин, относится к этой категории – у нее между бровей пролегала сочувственная морщинка, и она прищелкивала языком, словно что-то прилипло у нее к небу. После второй бутылки мы перешли к более общим темам: погода, сад, знакомые. Допивая третью, начали вспоминать своего учителя – хромого заику с мозгами наперекосяк, и всякие приключения тех времен, вроде того, как дождь лил не переставая почти неделю, и ручьи вышли из берегов, и оставили на обочине шоссе валуны величиной с «фольксваген».
Мне было хорошо, а ведь мне после развода чертовски редко бывало хорошо. Было радостно и спокойно. Кусты, решил я, подождут до утра – и деревья, и трава, и небо тоже. Хорошо было, для разнообразия, оставить вечер тянуться за окном, как резину, и ни о чем не беспокоиться. Я был пьян. Напился в три часа дня. И плевать. Мы как раз смеялись, вспоминая мистера Клеменса, учителя английского, который за два года ни разу не сменил костюма и галстука, зато слово «позма» выговаривал как «пойма», и тут я поставил свой стакан и задал Катлине вопрос, который мне хотелось задать уже шесть месяцев, с тех пор как я в первый раз кинул свое объявление ей в почтовый ящик.
– Слушай, Катлин, – спросил я, еще на волне отзвуков веселого смеха, – ты только не обижайся, но что значит у вас черное и белое – это что, политическая акция? Стиль? Или что-то религиозное?
Она откинулась в кресле и с усилием удержала на лице улыбку. Пес спал в углу, мохнатый и бесформенный, как старый альпаковый плащ, свалившийся с вешалки. Она шумно, протяжно вздохнула, подняла было голову и снова уронил а:
– Ой, не знаю, – сказала она, – это долгая история…
Тут-то и появилась Мойра. В легком белом брючном костюме – такой можно купить в магазине «Пасечник» – и она задержалась в дверях, увидев меня со своей сестричкой над стаканом густого черного пива, но только на секунду.
– О, Винсент, – выговорила она тем самым тоном гувернантки-англичанки. – Какой приятный сюрприз!
На другой день в восемь утра появился Уолт Тремэйн с семеркой черных работяг в белых джинсах, черных футболках и белых кепках, и с ними столько техники, что можно было бы до обеда покончить со всеми деревьями на полмили вокруг.
– Какое прекрасное утро, мистер Винсент-Ларри, – приветствовал он меня. – Или вы Ларри-Винсент?
Я сдул пар над чашечкой кофе от Макдональдса и загнал за щеку остатки яичницы Макмаффина.
– Зовите меня просто Ларри, – сказал я и пояснил: – Это она. Мойра, старшая. Я хочу сказать, она… ну, что там говорить, наверняка, вы сами понимаете.