Страница 4 из 4
Я набрал код, открывавший ворота, и мой пикапчик через широкую стоянку, в которую превратился их двор, подкатил прямо к парадному крыльцу, между прочим, машина у меня белая, хотя и побита и потемнела от грязи. В общем, выбрался я из своего белого автомобиля, в черных джинсах, белой футболке и травянисто-зеленой куртке, и пошагал по черному асфальту к белым ступеням, зажав под мышкой кроваво-красные розы.
Открыла мне Катлина.
– Ларри, – пробормотала она, переводя взгляд с лица на куртку и обратно, – Как хорошо, что ты смог прийти. Успел поесть?
Я успел. Скользкую котлету с кислой капустой в соседней, пропахшей горелым жиром забегаловке. Можно было бы соврать и полюбоваться, как она замешивает пирожок из чернозема, или жарит черную камбалу с картофельным пюре или с черными бобами, но я не ради еды пришел.
– Успел, – сказал я, – по пути с работы. А что? Ты хочешь погулять?
Мы уже стояли в прихожей, в черно-белом мире, куда даже серому цвету хода не было: блестящий шахматный кафель, стулья черного дерева, японский чернолаковый шкафчик. Она улыбнулась мне черными губами:
– Я? – переспросила, – у-гу. Нет. Я не хочу гулять, – и, помолчав, добавила, – я хочу в постель.
В постели, после того как я выяснил, что и под одеждой она вся черно-белая, мы пили крепкий портер и созерцали ослепительные розы в белой вазе на фоне белой стены, словно trompe l'oeil. И разговаривали. Говорили о любви и одиночестве, и о потерях, и о вкусе и запахах мира, и о чем угодно, кроме того единственного, что стояло между нами. Мы еще раз стали близки и лежали, обнявшись, и черная помада стерлась с ее губ поцелуями, и тогда я вернулся к вопросу, который задал тогда на кухне.
– Так, – сказал я. – Ладно. Это долгая история, но и ночь не короткая, а мне, представь, совершенно не хочется спать. Давай насчет черного и белого. Расскажи.
Было бы лучше, окажись это историей вроде «Розы для Эмили», если бы Мойра осталась одна перед алтарем, вся в белых шелках и под белой фатой, или если бы ее соблазнил и бросил неоновый хиппи в светящейся розовой рубахе и в куртке раскрашенной под галстук «павлиний глаз», но тут было совсем другое. Просто у Мойры депрессия. Боится мира. Ей приходится себя ограничивать.
– А ты, – спросил я Катлину, ловя ее взгляд. – Тебе тоже нравится так жить?
Мы лежали голые, прижавшись друг к другу, вытянувшись во всю длину постели. Она дернула плечом:
– Наверное, – сказала она. – Когда мы были маленькие, еще до Нью-Йорка, мы с Мойрой любили смотреть телевизор, все черно-белое, Фред МакМюррэй, Донна Рид, «Папа лучше знает», и мы стали играть, вроде как соревновались, у кого комната будет больше похожа на этот черно-белый мир, в котором все обязательно кончалось хорошо. Мне хотелось взять белый, но Мойра была старше, и мне достался черный.
Рассказ еще не кончился, но следующую фразу: «Нашим родителям это, конечно, не нравилось» произнесла не Катлина, а ее сестра. Может быть, я на минуту закрыл глаза, и вот она – тут как тут, примостилась в ногах кровати. Уголки губ книзу, будто это зрелище вызывает у нее отвращение, но при этом смотрит на меня не моргнув глазом.
– В Нью-Йорке все было розовое, кружева да бантики, персики, розовые малютки и краснеющие девицы. Папе это нравилось – и его жене тоже. Ему хотелось маленьких девочек, нормальных милых малюток, которые делают реверансы, застенчиво пришепетывают и по вечерам забираются к нему на колени послушать сказку. Мне тогда было шестнадцать. Катлине – четырнадцать. Можете себе представить? Можете?
Я подтянул до пояса простыню и постарался усмирить стук в груди. Мягко говоря, необычное положение – я уже говорил, что немало повидал, но с таким мне сталкиваться как-то не приходилось. На моей руке лежали роскошные плечи Катлины, и я тихонько сжал ее плечо, чтобы подбодрить себя.
– Нет, ничего такого, Ларри, – вмешалась Катлина, угадав мои мысли. – Ничего грязного. Просто папа хотел покончить с игрой в черное и белое, а мы… мы не хотели. Верно, Мойра?
Мойра смотрела в окно, которое уже занавесила ночь, сплошная и неприступная.
– Да, Кэйтли, мы не хотели. И они в этом убедились, верно?
Я почувствовал, как напряглась Катлина. Ничего мне сейчас так не хотелось, как выскочить из постели, набросить на голову свою смешную зеленую куртку и выскочить к своему пикапчику. Вместо этого я зачем-то спросил:
– Как?
Обе сестрички рассмеялись низким, резким смехом, царапающим горло, и веселья в нем было не так уж много.
– О, не знаю, Винсент, – сказала Мойра и снова засмеялась, откинув голову, а потом наклонилась ко мне, и ее ладонь, прижатая к груди, вздрагивала. – Просто, цвета могут иногда, скажем так, выйти из повиновения, понимаешь?
– Огонь – наш друг, – добавила Катлина, оставив в конце фразы чуть заметное многоточие.
– Если относиться к нему с уважением, – закончила Мойра, и обе снова засмеялись. Я натянул простыню повыше. Когда стемнело, Катлина зажгла пару черных оплавившихся свечей, и теперь я смотрел на их неровное пламя, следил, как желтые язычки огня умирают и снова и снова воскресают над фитилями. В мире не было ни звука.
– И… Винсент, – снова повернулась ко мне Мойра, – если вы собираетесь постоянно навещать мою сестру, я должна вам сказать, что вы просто недостаточно белый. С работой на улице придется покончить, – она снова засмеялась, но теперь в ее смехе было хоть немного жизни. – Вы ведь не хотите стать таким, как ваш знакомый, который так увлекается серфингом?
Молчание затянулось. Я слышал тихое дыхание двух сестер, они дышали в такт, и казалось, они дышат для меня, и я никогда в жизни не бывал таким спокойным и безвольным. Надо мной нависла белизна, бледный эфир пустоты, и чернота, черная, как сон без сновидений. Я закрыл глаза. Я чувствовал, как моя голова тонет в подушке, будто в бездонной трясине дремучего леса.
– И еще одно, Винсент, – сказала Мойра, и, открыв глаза, я успел увидеть, как она проходит через спальню и опускает розы в корзину для мусора. – Не могли бы вы покрасить волосы?