Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 43



Но, взволнованные неожиданной встречей, они разговорились. Снова луна им казалась не луной, а дирижаблем, а комната не комнатой, а гондолой, в которой они неслись над бесконечным пространством всемирной литературы и над всеми областями искусства. Уже Константин Петрович в забывчивости протянул руку к полке, чтобы достать поэму о сифилисе Фракасторе, чтобы сравнить ее с поэмой о сифилисе Бартелеми, рекламной поэмой середины XIX века, в которой говорилось о Наполеоне, что, собственно, не он виноват, что теперь французы маленького роста, а усвоенный и переработанный нацией сифилис. Но его рука повисла в воздухе, потому что в окне появилась палка приехавшего в Россию ирландского поэта и плечо немецкого студента Миллера, а затем к стеклу прильнули физиономии - одна, снабженная поэтической английской бородой, Другая - бритая, улыбающаяся, в поднятом воротнике, истинное личико. Затем, поднявшись на плечи друзей, в комнату заглянуло лицо.

Через несколько минут из-под ворот вышла на улицу процессия.

Впереди шло существо с прелестным лицом. Оно одето было в тулупчик, до бедер - замшевый, от бедер - меховой, на ножках существа сияли удивительно маленькие лаковые туфельки, а на головке шапочка.

За существом шел ирландский поэт в кожухе до земли.

.За ним - Агафонов в осеннем пальто.

За ним - немецкий студент в летнем пальто.

Процессию замыкал Костя Ротиков в шубе на енотовом меху. На перекрестке, окружив существо в тулупчике, вышедшие стали совещаться о способах передвижения:

- Да ист ганц эйнфах, - заметил немец, - мы поедем на автомобиле.

Он быстро побежал на перекресток и стал торговаться.

Они понеслись в бар.

- Я вас очень люблю, - сказал ирландский поэт. - Все здесь странно, я останусь, здесь можно жить поэту. Здесь - мировые вопросы. Здесь ходишь в чем тебе угодно - и никто не обращает внимания. А у нас в газетах: у вас все разрушено, голод, трава на улицах. За поэзию! - чокнулся он с Агафоновым.

- У вас Толстой, Горький, - подтвердил немец. Собственно, разговор уже велся не на одном языке, а на всех языках одновременно: вдруг вспыхивало греческое xai, то вместо гимназии палестра, то почему-то раздавалось - urbs то актэ, то лились итальянские звуки, то произносились в нос французские. У дверей бара седая сухая нищенка пела.

Теперь, сидя за столиком перед бутылками, мучился пьяный Агафонов. Ему казалось, что вся поэзия его, пользовавшаяся таким успехом среди друзей, не что иное, как плод ядовитых грез, порождение яда. Он вспоминал тот день, когда впервые он приступил к опыту, т. е. в точности он дня не мог вспомнить, но ему казалось, что это было в солнечный осенний день, после летних каникул, что его друг Андрей и он стояли, на лестнице гимназии, освещенные солнцем, у огромного окна недалеко от учительской, что внизу проходили преподаватели в форменных сюртуках с блестящими пуговицами, что в коридорах стояли надзиратели, Спицын и барон, что в учительской беседовали классные наставники и преподаватели, что над ними на лестнице стоял директор, а совсем внизу в прихожей, между многочисленных вешалок, сидел швейцар Андрей Николаевич.



Тщетно напивался Агафонов. И в опьянении он чувствовал свое ничтожество, никакая великая идея не осеняла его, никакие бледные розовые лепестки не складывались в венок, никакой пьедестал не появлялся под его ногами. Уже не чисто он подходил к вину, не с самоуважением, не с сознанием того, что он делает великое дело, не с предчувствием того, что он раскроет нечто такое прекрасное, что поразится мир, и вино теперь раскрывало ему собственное его творческое бессилие, собственную его душевную мерзость и духовное запустение, и в нем было дико и страшно, и вокруг него было дико и страшно, и хотя он ненавидел вино, его тянуло к вину.

Пешком возвращался Агафонов. Он выбирал самые узкие темные улицы, самые бедные. Он хотел снова почувствовать себя в 1917, 1920 годах. Он снова готов был прибегнуть к какому угодно ядовитому веществу, чтоб перед ним появилось видение. В нем нарастала жажда опьянения. Он не выдержал, сел на трамвай и доехал до Пушкинской улицы. Но она изменилась за эти годы. Стаи бродяг уже не бродили по мостовой. Условный свист не раздался при его появлении. Не было Лиды, стоящей в подворотне, курящей папироску. Он вспомнил: здесь она взяла у него палку и кольцо поносить и через два часа принесла их. Здесь она ругала своих подруг, а он упрашивал ее не ругаться, потому что ругаются только ломовые извозчики. В этом зеленом доме он стоял у окна, а она сидела на скверной постели и бессмысленно качала головой. Вскочила и хотела выброситься из окна. Там, на перекрестке, в последний раз он встретился с ней, ее уводили в концентрационный лагерь, а он стоял как парализованный. Он знает здесь каждую подворотню, но теперь нет ни одного знакомого лица.

Поздно ночью фиалковые глаза блеснули из пролета.

- Лида, - вскричал Агафонов, просияв, и побежал.

К нему повернулось совсем юное лицо. - Лида, - вскричал он в отчаянии, - мы еще страшно молоды! - И бежал за ней, спотыкаясь.

И вдруг остановилась одна фигура, раздался звук пощечины, повторенной эхом запертых ворот, а затем послышались быстрые шаги, тоже повторенные эхом, на месте остался стоять человек с палкой, украшенной аметистом. И на небе были звезды, голубые, желтые, красные, но дома не стремились вверх и не падали, и не падал хлопьями снег, и не остались лежать карты, забытые на подъезде.

Глава XXX МИША КОТИКОВ

Миша Котиков поднял кресло с пациентом. Электрическая машина задудела, и на резиновой трубочке игла с зубчатым утолщением завращалась; электрический свет освещал потолок и мягко падал вниз; лицо пациента было пронзительно освещено подвижной лампочкой. Через полчаса корень был вычищен и можно было надеть коронку.

Миша Котиков достал флакончик, зачерпнул немного жидкости стальным инструментиком, насыпал из двух флакончиков две кучки на толстое матовое стекло.

Он приготовлял пасту, и тут появились рифмы. Но быстро сохнущая паста не позволяла ему на них сосредоточиться и требовала к себе внимания.

Михаил Петрович заполнил зуб пациента предохраняющим веществом, наполнил золотую коронку пастой и ловким движением надел ее на еле видные стенки зуба.