Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 71 из 108

- Постой, дедушка. - недоуменно прервал его Молчан, как ни в чем не бывало проглотивший перед этим колкость лесовика в свой адрес. - Но ведь человека тоже Род создал!

- Верно. - довольно кивнул Лесовик, явно ждавший этого вопроса. - Только где Род поселил сотворенного им человека, а? В лесу! И, пока жил человек в лесу, в мире было полное равновесие. А как из лесу вышел - тут вся кутерьма и началась. Утратив связь с лесом, человек быстро испортился. Стал убивать просто так, стал рубить лес, из которого вышел... В общем, стал делать всякие гадости...

Молчан внимательно слушал старика-лесовика, и умом вполне мог с ним согласиться, но вот сердцем... "Какой же ты волхв, дурак, если сердце свое слушаешь?" - вопила какая-то его часть, но другая тут же возражала: "А боги с нами только через сердце и говорят. То, что через разум - это уж мы, сами"...

Рыбий Сын, с достоинством поглощая рис, оказавшийся вполне съедобным, ушки держал на макушке и прекрасно чувствовал двоякость настроения друзей. Сам он определился сразу, еще когда гигантский дуб поймал его в неуютные объятия: тот, кто забавы ради охотится на людей, какими бы благими намерениями он ни прикрывался, хорошим человеком быть не может. Посмотреть с этой же точки зрения на свою жизнь и поступки, на поступки своих друзей ему в голову не приходило. И потому в любой момент отважный словенин был готов выхватить из ножен и свою печенежскую саблю, и меч, и обрушить их на голову пока что радушного хозяина, который недавно их самих едва не убил.

Фатима понимала от силы половину того, о чем говорили ее друзья и покровители с этим странным лесным человеком, но чувствовала нарастающую напряженность и гадала, как бы ее разрядить. Набравшись храбрости, отчаянно краснея, девушка встряла в начинающий становиться опасным разговор.

- Дозволено ли будет недостойной внимания женщине нарушить степенный ход вашей высокомудрой беседы своими неумными раздумьями? - спросила она. Рыбий Сын давно уже заметил, что чем больше его возлюбленная волнуется, тем витиеватее говорит.

- Говори, Фатима. - разрешил он, старательно пряча улыбку. Все удивленно притихли, обратив взоры на девушку.





- Дошло до меня, о блистательнейшие из мужей, что некогда в Медине жил Али ибн Фатех аль-Газневи, и был сей достойный юноша поэтом. Как и большинство поэтов, был он беден и частенько довольствовался всего парой пресных лепешек в день да простой водой. Но славу он себе снискал немалую, ибо Аллах - да святится имя его на небе и на земле вечно! - наградил его изрядным талантом. А в Багдаде, при дворе халифа, правителя всех правоверных, да будет вечно прочен трон всех халифов багдадских, жил другой поэт. То был умудренный годами, но не обласканный славой Фархад ибн Абдаллах ас-Душман. Халиф ценил его тонкие высказывания и витиеватые хвалы, и щедро вознаграждал золотом за каждую строчку, но за пределами дворца лишь один человек любил поэзию ас-Душмана. Это был молодой аль-Газневи из Медины, тот самый человек, чьи воистину прекрасные стихи звучали повсеместно: в казармах, хижинах, караван-сараях, зинданах и даже в медресе. Аль-Газневи никогда не завидовал ас-Душману, он вообще никогда никому не завидовал. Он просто творил стихи и радовался жизни, как умел. Но в иссушенной многолетней безвестностью душе Фархада ибн Абдаллаха ас-Душмана уже поселилась гюрза черной зависти. Старый и сказочно богатый, но почти никому не известный поэт смертельно завидовал молодому, нищему, но повсеместно знаменитому.

Как-то аль-Газневи приехал в Багдад: некий богатый господин, имени которого, к моему величайшему сожалению, время не сохранило, соизволил заказать прославленному аль-Газневи поэму о своей юности, проведенной в тюрьме. Получив задаток, аль-Газневи половину тут же промотал с прихлебателями из числа своих почитателей, коих за ним всегда таскалось без счета, а вторую половину раздал нищим на базаре. На следующий же день он засел за свою знаменитую "Зиндан-намэ", и все, кто когда-либо читал эту книгу, в один голос утверждали, что никогда и никто, за исключением, конечно, самого Аллаха, не писал ничего столь прекрасного. В те дни и познакомился с ним ас-Душман. Они проводили вместе долгие вечера, много беседовали о поэзии. От ас-Душмана аль-Газневи узнал правила написания стихов, какие слова следует ставить вослед каким, и прочие, как это ни странно, ранее ему не известные вещи. А пожилой ас-Душман так и не узнал секрета своего молодого удачливого соперника: ведь никакого секрета никогда и не было. Стихи просто возникали в голове аль-Газневи по воле Аллаха, так что ему оставалось лишь перенести их на пергамент, или пару раз громко прочесть в людном месте - и их тут же подхватывали и несли по земле...

И тогда в припадке отчаяния и самой черной зависти, какая по попущению Аллаха все еще существует на Земле, ас-Душман отравил аль-Газневи, и молодой поэт умер. Прошел год, и все по-прежнему распевали песни на слова аль-Газневи, а о стихах ас-Душмана никто и не слыхивал, кроме халифа и его свиты. Старый поэт принялся читать свои прекрасные, написанные в полном соответствии со всеми канонами стихи на базаре, на площадях, в караван-сараях, но снискал себе лишь славу буйнопомешанного. Отсидев три года в зиндане, куда он попал после пьяной драки, что прогневило не только Аллаха, но и халифа, он вышел на свободу, поселился в бедном доме на окраине города, и стихов больше не писал никогда. Говорят, что до самой смерти ходил он вечерами по улицам Багдада, плача: "О, аль-Газневи, бедный, несчастный аль-Газневи! Прости меня, ради Аллаха! Прости!". И вот все об этом человеке. Засим, о терпеливейшие из мужей, я умолкаю. Скажу лишь, что тот, кто хочет оставить по себе добрую память, не должен совершать дурных поступков, огорчающих Аллаха и демонов, коих многие неверные все еще почитают, как богов.

- Благодарим, хозяин, за хлеб да соль, за рис да репу. - тут же поднялся Руслан, коротко поклонился. - Путь наш неблизок, а вечер уж недалек, так что до темна хотим мы уйти из твоих владений.

- Добро, путники, надеюсь, что внушил я вам мысли пристойные о травоядстве... - засуетился старик-лесовик, но во взгляде его читалось некоторое облегчение: "скатертью дорога!".