Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 31

Мало-мальски внимательный наблюдатель сразу отмечает «классовое расслоение» толпы. Полдюжины каких-то зловещих людей — в солдатских шинелях, но без погон, вламываются в магазины. Неопределенное количество вездесущих и всюду проникающих мальчишек растаскивает охотничье оружие зловещим людям оно не нужно. Наиболее полный революционный восторг переживали, конечно, мальчишки: нет ни мамы, ни папы и можно пострелять. Наследники могикан и сиуксов были главными поставщиками «первых жертв революции»: они палили куда попало, лишь бы только палить. Они же были и первыми жертвами. Зловещие люди, услыхав стрельбу, подымали ответный огонь, думаю, в частности, от того же мальчишеского желания попробовать вновь приобретенное оружие. Зеваки, составлявшие, вероятно, под 90 процентов «толпы», стали уже не расходиться, а разбегаться. К вечеру улицы были в полном распоряжении зловещих людей. Петербургские трущобы, пославшие на Невский проспект свою «красу и гордость», постепенно завоевывали столицу. Но они еще ничем не были спаяны: ни идеей, ни организацией; над этим, с судорожной поспешностью и на немецкие деньги, в подполье работали товарищи товарища Ленина, — сам он был еще в Швейцарии.

Шла беспорядочная стрельба — и наследники могикан и сиуксов палили по воронам, фонарям, и, в особенности, по ледяным сосулькам, свешивающимся с крыш. Зловещие люди, грабившие магазины, стреляли в чисто превентивном порядке: чтобы никто не лез и не мешал. Так что попадали и друг в друга… Зазевавшиеся прохожие, любопытные, выглядывавшие из своих окон мальчишки, «павшие жертвой в борьбе роковой» с незнакомым оружием, и зловещие люди, не поделившие награбленного — все это было потом, с великой помпою, похоронено на Марсовом Поле. По такой же схеме рождались жертвы и герои национал-социалистической революции, и Хорст Вессель, убитый по пьяному делу в кабаке, был возведен в чин мученика идеи: у него оказалось идейно выдержанная внешность.

Не претендуя ни на какую статистическую точность, я бы сказал, что перед моментом перелома от ликования к грабежам, толпа процентов на девяносто состояла из зевак — вот, вроде меня. Они были влекомы тем чувством, из-за которого наши далекие предки были изгнаны из рая. Я предполагаю, что из девяноста сыновей Евы — дочерей было очень мало человек с десяток имели при себе оружие. И у них была теоретическая возможность перестрелять зловещих людей, как куропаток. Но каждый из нас предполагал, что он — в единственном числе, что зловещие люди являются каким-то организованным отрядом революции и, наконец, что где-то наверху есть умные люди — полиция, генералы, правительство, Государственная Дума и прочие, которые уж позаботятся о распределении зловещих людей по местам их законного жительства — по тюрьмам. Кроме того — и это, может быть, самое важное — как только началась стрельба, то все patres familias сообразили, что на Невском-то грабят магазины, а на других улицах, может быть, уже грабят его собственную квартиру. Сообразил это и я.

Мы с семьей — моя жена, сынишка, размером в полтора года, и я — жили в крохотной квартирке, на седьмом этаже отвратительного, типично петербургского «доходного дома». Окна выходили в каменный двор-колодезь, и в них даже редко проникали солнечные лучи. В эту квартирку я вернулся вовремя: какая-то, уже видимо «организованная», банда вломилась с обыском: отсюда, де, кто-то в кого-то стрелял. Стрелять было не в кого, разве только в соседние окна, наши окна выходили во двор. На ломаном русском языке банда требует предъявления оружия и документов. У меня в кармане был револьвер я его, конечно, не предъявил. Я мог ухлопать человека два-три из этой банды, но что было бы дальше? Остатки банды подняли бы крик о какой-то полицейской засаде, собрали бы своих сотоварищей, и мы трое были бы перебиты без никаких. Я предъявил свой студенческий билет — он был принят как свидетельство о политической благонадежности. Банда открыла два ящика в комоде, осмотрела почему-то кухонный стол и поняв, что отсюда ничего путного произойти не может, что грабить здесь нечего, отправилась в поиски более злачных мест. На улице загрохотал и умолк пулемет. Раздался глухой взрыв. Потом оказалось: другая банда открыла жилище городового. На другой день трупы городового, его жены и двух детей мы, соседи, отвезли в морг.

Вот так, в моменты общей растерянности, — правительственной в первую очередь — были пропущены первые, еще робкие языки пламени всероссийского пожара. Их можно было потушить ведром воды — потом не хватило океанов крови. К концу первого дня революции зловещих людей можно было бы просто разогнать. На другой день пришлось бы применить огнестрельное оружие — в скромных масштабах. Но на третий день зловещие люди уже разъезжали в бронированных автомобилях и ходили сплоченными партиями, обвешанные с головы до пят пулеметными лентами. Момент был пропущен — пожар охватывал весь город.





Практическое поучение, которое можно было бы вывести из опыта первых революционных дней, сводилось к тому, что в эти дни все порядочные люди страны должны были бы бросить все дела и все заботы и заняться истреблением зловещих людей всеми технически доступными им способами: револьверами, стрихнином, крысиным ядом — чем хотите. Риск, с этим связанный, не имеет никакого значения, ибо, если вы пропустите момент первого риска, вы никак не уйдете от долгого ряда лет, где риск будет неизмеримо больше. Но я думаю, что этот рецепт утопичен. Если бы в 1917 году мы знали и если бы в 1918 мы могли! Но в 1917 году мы и понятия не имели, чем все это пахнет, а в 1918 году было уже поздно. И, кроме того, мы, средние люди всех стран и народов, веками и веками «грубого» эмпиризма выработали на потребу нашу такую государственную организацию, которая была приноровлена к нашим — средних людей, — интересам, привычкам и прочему. Мы привыкли жить так, чтобы не ходить по улицам с ножом в руках для перманентной самообороны от уголовного элемента — на это имеется полиция. И когда полиция рушится — мы автоматически оказываемся неорганизованными и беспомощными. И на месте полиции так же автоматически возникает уголовный элемент, который годами и годами самоорганизовывался в борьбе против полиции и против нас.

Изгоните из любого города полицию и он автоматически попадет под власть уголовного элемента. Одна из самых кровавых банд гражданской войны «армия» Нестора Махно, имела вполне официальную идеологию — анархическую. Она занимала города и вырезывала евреев. И ее идейным штабом заведовал анархист Волин — еврей… Неисповедимы пути твои, философия…

Мой призыв к револьверу, стихнину и крысиному яду может показаться варварским, бесчеловечным или, по крайней мере, реакционным.

Само собой разумеется, что виселицы в таких случаях были бы приемлемее, но что делать, если их нет, и если люди, которым мы, среднее человечество, поручили заботу о виселицах, исчезли с исторической сцены. Тогда нужно прибегать к любым способам истребления, ибо они будут все-таки дешевле, чем все то, что принесет с собою революция. В нашем русском случае революция обошлась по меньшей мере в пятьдесят миллионов человеческих жизней. Сейчас человечество, только что открывшее ужасы Бельзена и Дахау, под свежим впечатлением, а также по понятной политико-человеческой слабости, склонно совсем забыть об ужасах Соловков, о тех пытках, которым подвергались миллионы людей, о том голоде, от которого погибли миллионы детей, о всем том, что за эти тридцать лет пережили двести миллионов. Что человечнее: два килограмма стрихнина для начинателей национал-социалистической революции в 1933 году или миллионы тонн фосфора и тринитролуола в 1939 — 1945 годах? Великие демократии мира сего, устроенные средними людьми для их, средних людей, потребностей, проворонили виселицы 1917 и 1933 годов — как их проворонили и мы, средние люди России и Германии. Если бы уэлльсовская «Машина времени» перенесла меня назад в 1917 год, я применил бы все, рискуя всем. Если бы эта «Машина времени» показала мне все то, что мне пришлось пережить от 1917 до 1946 года, я, человек в общем весьма жизнерадостный я оптимистический, предпочел бы пойти на любой риск, даже и на самоубийственный риск, ибо все то, что я пережил в течение следующих тридцати лет, было сплошным риском, сплошным унижением, сплошным страхом: процесс жизни стал мучительным процессом, смягченным только надеждой на то, что не может все это, наконец, не кончиться! Из каждых 3–4 людей, присутствовавших при рождении великой и бескровной, погиб один — я остался в числе уцелевших счастливцев. Но мой брат погиб на фронте Гражданской войны, мать моей жены умерла в тюрьме чрезвычайки, моя жена разорвана советской бомбой, мой отец сослан куда-то на гибель. И это есть средняя цена революции для среднего человека страны. Любой риск в 1917 году обошелся бы дешевле.