Страница 87 из 167
Причем, если кто-нибудь думает, что от "негативной" информации были отрезаны только рядовые советские люди, то он ошибается. В таком же положении, как я уже говорил, находились работники партийных и государственных органов, в том числе центральных. Им полагалось получать сведения, исключительно касающиеся порученного участка.
С первых дней своего прихода к власти Горбачев начал взламывать эту непроницаемую завесу секретности. Достаточно осторожно, отдавая себе отчет, что слишком большие порции правды могут оглушить общество, а узнай оно сразу обо всем, что творилось, стал бы неминуем взрыв народной ярости. Поэтому сперва ограничились небольшими дозами достоверных или по крайней мере приближенных к истине сведений. Причем по каждому конкретному случаю принималось решение ЦК. Оглашать данные, находившиеся прежде под запретом, поручалось, естественно, только самому генсеку - ведь всякая новая информация была, как принято говорить, изюминкой, украшавшей очередное выступление и привлекавшей пристальное внимание дома и за рубежом. Очень скоро о Горбачеве стали говорить как о поразительно откровенном руководителе, далеко опередившем открытостью всех своих предшественников.
Это было совсем не просто. Всякий раз, когда генсек предлагал предать гласности цифры, касающиеся наших вооруженных сил и особенно вооружений, из Министерства обороны, КГБ, министерств, ведающих производством оружия, поступали настойчивые просьбы и даже требования не делать этого, поскольку могут пострадать государственные интересы, безопасность страны. А ведь речь-то шла о данных, регулярно публикуемых в странах НАТО, без обнародования которых было невозможно всерьез продвинуться на переговорах по разоружению. Михаилу Сергеевичу приходилось в чем-то уступать, и после длительного торга вырывать согласие на публикацию крох новой информации. Нечего удивляться, что некоторые цифры (например, точные сведения о военных расходах, запасах химического оружия) были названы лишь в 1990 году.
Сейчас предпринимаются попытки обвинять Горбачева в том, что со значительным опозданием была дана правдивая информация об аварии на Чернобыльской атомной электростанции. В день, когда Политбюро обсуждало это трагическое известие, Вадим Медведев, бывший в то время секретарем ЦК и заведующим нашим отделом, пригласил нас с Рахманиным к себе и подробно рассказал о состоявшемся разговоре. Ни тогда, ни в последующие дни и даже недели не были очевидны все масштабы катастрофы, не говоря уже об ее отдаленных последствиях, которые в полной мере неясны до сих пор. Крупнейшие наши специалисты участвовали в подготовке информации, и она, конечно же, должна была быть взвешенной, чтобы не вызвать ненужной паники. Телеграммы в соцстраны были направлены на другой день. Задержались с оповещением Запада, но нельзя забывать, что "холодная война" тогда еще продолжалась. Очень скоро, однако, была понята недопустимость сокрытия хотя бы толики данных, коль скоро речь идет об экологических катастрофах. И можно утверждать, что Чернобыль нанес решающий удар по мании секретности, побудив страну открыться миру. А в том, что это наконец случилось, никто уже не сомневался после землетрясения в Армении.
Возвращаясь несколько назад, нужно сказать, что первая стадия гласности, когда говорил главным образом один генсек, а почтительно внимавшая ему пресса лишь распространяла эту информацию, длилась сравнительно недолго. Запуганные и затюканные наши журналисты, выждав некоторое время, чтобы не попасться на приманку типа пресловутой кампании Мао Цзэдуна "Пусть расцветает сто цветов", начали там и здесь говорить, чтo думали, и писать, чтo говорили. Ни к чему человек, наверное, не привыкает так быстро, как к свободе, и ничто другое так не пьянит, не ударяет в голову, как обретенная наконец возможность "бросить им в лицо железный стих, облитый горечью и злостью" - вывести на чистую воду казнокрада, уличить взяточника, посадить на скамью подсудимых доносчика, ткнуть пальцем в "голых королей" районного, областного, а там, глядишь, и союзного масштаба. И наряду с этим общим разоблачительным пылом, охватившим прессу, начали появляться издания политических группировок, чьи установки и вожделения уже опережали ход реформ, то есть объективно становились в положение оппозиции по отношению не только вообще к властям, но и к самому Горбачеву.
Пока пресса спала и Михаилу Сергеевичу приходилось ее будить и тормошить, он с искренней радостью встречал всякое проявление отважной мысли. Просматривая газеты, жадно искал свидетельство того, что страна начинает приходить в движение, что его постоянные призывы к людям очнуться от летаргии и взяться за переустройство своей жизни находят наконец отклик. Наткнувшись на интересное, свежее по мыслям выступление, Горбачев часто приглашал к себе помощников, и мы обменивались мнениями на этот счет. Нравились ему острые статьи Ивана Васильева в "Советской России", Иосифа Гельмана и Юрия Черниченко в "Литературной газете", Виктора Астафьева в "Правде", Егора Яковлева в "Московских новостях". Прочитав такую статью, он просил соединить его по телефону с автором, а иногда и приглашал к себе поговорить по душам. В свою очередь и мы, обнаружив в газетах и журналах что-то интересное, прошедшее мимо его внимания, посылали на дачу для вечернего просмотра, который, по его словам, начинался часов в 10 и длился до глубокой ночи.
Но вот медовый месяц в отношениях между Горбачевым и прессой стал приближаться к концу. Человек, возродивший гласность, все чаще с раздражением отбрасывал те же "Московские новости" или "Огонек", а с другого "фланга" "Правду" и "Советскую Россию", когда находил, что "эти журналисты слишком много себе позволяют". Иначе говоря, наступил момент, когда намерения и характер реформатора подверглись самому серьезному испытанию - на стойкость. Легко критиковать, громить предшественников за ошибки и тяжело самому быть объектом такой критики, а тем более - иронии, а тем более - обвинений, а тем более - издевательств.
Ведь пресса, которая поначалу жмурилась, как кошка, позволяя себя поглаживать, способна превращаться в рыкающего и готового сожрать тебя с печенками тигра. Тут-то и ломаются слишком слабые или, напротив, слишком авторитарные натуры. К последним явно принадлежал Хрущев, который тоже первое время жаловал гласность и сделал в этом плане немало доброго. Но потом, когда газетчики и писатели, по его мнению, обнаглели, учинил им грандиозный разнос и быстренько покончил со своими "ста цветами". Это ведь не анекдот, что члены Политбюро под его руководством собственноручно правили стихотворение Евгения Евтушенко.
Михаил Сергеевич не топал, не кричал на редакторов газет и журналов, но обижался, переживал, когда считал, что подвергаются необоснованным нападкам сам он или его политика. Однако испытание выдержал, от гласности не отрекся, на свободу слова не посягнул. И это несмотря на то, что стал мишенью зубодробительной критики и безжалостных нападок, каким, пожалуй, не подвергался в наше время ни один другой президент. Конечно, все это не далось без напряженной борьбы с самим собой, с собственным самолюбием. Как всякий русский правитель, он весьма чувствителен к печатному слову и склонен порой придавать ему гораздо большее значение, чем оно того заслуживает.
Вдобавок надо учитывать давление, которое оказывалось на него коллегами по руководству. Уже с конца 1988 года не было, пожалуй, ни одного заседания Политбюро, которое не начиналось бы с поношения прессы и требования призвать ее к порядку. Как правило, начинали сетовать Рыжков, Воротников, Лигачев. Медведев, которому тогда было поручено "вести идеологию", защищался, говоря, что обстановка сложна и неоднозначна, окриком сейчас ничего не решишь, нужно работать с прессой. Яковлев, переброшенный на международные дела, тоже заступался за печать. А в заключение Михаил Сергеевич, поддакнув по адресу "распустившихся газетчиков", рекомендовал не обращать особого внимания на хлесткие выражения - такова уж эта журналистская братия! Добавляя, что Ленин, как известно, считал критику полезной, если в ней содержится хотя бы пять процентов правды, генсек предлагал перейти к повестке дня.