Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 18



-- Нет, -- сказала бабка, опуская глаза. -- Я просто хочу выписать журнал "Чудеса и приключения", ведь мы не выписывали в прошлом году... Чудеса и приключения... -- тихо повторила она.

-- Какие тебе чудеса? -- снова засмеялась я. -- Какие тебе приключения? Зачем ты налепила на шею этот уродливый горчичник?

-- Может быть, выпишем на полгода? -- попросила бабка.

-- На что я поеду в Ялту к Роману?

-- Ну хотя бы на три месяца, -- не отставала она.

-- Лучше вымой чашки после ужина, -- разозлилась я.

Она послушно пошла на кухню. Сквозь плеск воды я слышала, как она плачет. Голос ее был по-прежнему мягкий, не разрушенный старостью, поэтому всхлипы почти сливались со звуками воды. На кухне громко играло радио, и я заставляла себя думать, что она не плачет, а смеется над остротами диктора.

Почти каждый вечер мы с Романом покупали сушки на Набережной. С виду они казались самыми обыкновенными, но вкус у них был совершенно особенный. Таких сушек нет в Москве. Напротив булочной у входа в магазин стоял татарин с серебряными гривнами для волос. В магазине его гривны брали за бесценок, и тогда он решил продать их сам. Он простаивал целыми днями, надеясь выгадать рубль. Когда я приценивалась к гривнам, татарин каждый раз называл мне новую цену, иногда снижал, иногда поднимал, но ни разу не узнал меня.

Вечерами мы пили чай с сушками в беседке, за беседкой виднелись глубокие переплетения сада, а еще дальше -- живая изгородь из лавра. Мы настолько уставали после моря, что говорить не хотелось, только иногда Роман спрашивал, почему я сразу не поехала с ним в Ялту. Я каждый раз называла новую причину, но он ни в одну из них не верил, и мои ответы были ему неинтересны. Постепенно его вопрос стал присказкой к нашим чаепитиям. Иногда он вспоминал что-то из нашего прошлого.

-- Ты помнишь Митьку Козлика?

-- Конечно, помню.

-- Его мать хранила в буфете окаменевшие сушки. Она давно про них забыла, зато мы с Козликом прекрасно помнили. Грызть их было невозможно. Мы пили пустой чай и на спор разламывали их в кулаке. Он разламывал сушки обеими руками, а я только правой.

Я слушала его и вспоминала, как они с Козликом бежали за мной по снегу и Ромка на бегу застегивал сапог. Как я тосковала по тому Ромке!

Сейчас он сидел напротив меня за столом, я смотрела на него, и мои чувства не отзывались.

Утром, после купания, мы сидели на Набережной в кафе. Хозяева, два брата-армянина, вынесли на улицу складные столики и здесь же варили кофе на открытом огне и в стеклянных вазочках продавали арахис.

В порт пришли два корабля. "Золотой Одиссей" и второй, с неизвестным мне названием. Для того чтобы разобрать буквы на его корме, нужно было неотрывно смотреть на солнце.

-- Почему ты сразу не поехала со мной? -- привычно спросил Роман.

И я уже хотела что-то ответить, но вдруг посмотрела на него: от сильного загара его лицо по-детски заострилось, на скуле у него была ссадина от мидии, он неудачно спрыгнул с пирса. Я вспомнила, как когда-то он разбился в бассейне.

-- Мой дорогой, мой любимый, -- ответила я, -- ты, наверное, никогда не простишь меня за то, что я ушла в тот вечер и сказала тебе, что ухожу навсегда...

-- Что это? -- не понял Роман.

-- Письмо. Я нашла его в твоих детских бумагах.

И подала ему лист, вырванный из школьной тетради. С одной стороны было письмо, с другой -- математические значки контрольной. Он молча прочитал его.

-- Зачем ты привезла это в Ялту?

-- Это письмо от той жалкой красивенькой Гали?

-- Я не помню...

-- И ты так долго хранил его?

-- Сначала хранил как память, а потом забыл, что оно у меня есть...

Письмо было пронизано такой глубокой тоской, что я не только верила каждому слову, а сама все сильнее и сильнее заражалась чужой печалью. Можно было подумать, что это простая школьная переписка, но неровный наклон букв и торопливо расставленные запятые, и даже шероховатость бумаги -- все говорило о том, что юность быстро и незаметно пройдет по дворам и подъездам на "Пражской" и так же незаметно вольется в долгую бесцветную жизнь без воспоминаний.

-- Ты любил ее?

-- Я любил тебя...

-- А ее?

-- А о ней я тосковал.



Море было гладким, и лучи света рассыпались по воде золотыми лунками. Голуби клевали остатки арахиса на раскладных столиках.

-- Мне нравится море, -- сказала я. -- Я хочу быть одна.

-- Хорошо, я уеду, -- согласился Роман.

Вечером, когда мы поднялись в Массандру, старуха смотрела в беседке альбом с фотографиями. Лампа с плоским абажуром свисала почти к самому столу. Иногда старуха поправляла шаль и случайно задевала абажур. Тогда лампа начинала раскачиваться, и ее лицо на мгновение проваливалось в тень и тут же снова появлялось в полоске света. Несколько раз подряд она пыталась смахнуть комара со щеки. Он отлетал и почти сразу же возвращался. Казалось, что старуха, глядя на фотографии, вспоминает какую-то вину и с размаху бьет себя по лицу.

-- Я обещал покрасить забор, -- сказал Роман.

-- Краска и кисти лежат в сарае, -- ответила старуха. -- Но лучше красить с утра.

-- Я завтра уезжаю.

-- Так быстро? -- удивилась она.

-- Давно пора, -- засмеялся он.

Я увидела, что он полюбил сад и старуху в беседке и крутой подъем в гору и что все это он готов оставить ради клочка бумаги, лежавшего в кармане на груди.

-- Хочешь взглянуть на фотографии? -- обратилась ко мне старуха и, не дожидаясь ответа, протянула мне старенький снимок.

На снимке в глубине сада стояла девушка лет шестнадцати и что-то спрашивала в раскрытое окно. Того, кто ей отвечал, было не видно. Она интересовалась разговором и встала на носки туфель, чтобы дотянуться до окна, и поэтому ее лицо почти скрылось в тени от нависающей ветки.

-- Что ты можешь сказать о ней? -- и старуха пытливо посмотрела на меня. -- Это моя младшая сестра София. Она здесь не очень хорошо вышла, но все равно, что ты можешь сказать? Это последняя фотография с нее. Больше у меня ничего не осталось.

-- Она умерла? -- спросила я.

-- Нет, -- нерешительно сказала старуха. -- Я думаю, что нет.

-- На ней красивое платье, -- сказала я. Но старуха меня ревниво перебила:

-- Это мое платье. Разве ты не видишь, что оно велико ей ровно на размер? Оно было синим с черными кружевами по подолу и на рукавах. Его подарил мне мой муж Виктор, а он очень следил за своими подарками! Однажды я вошла в комнату и за

стала Софию перед зеркалом. Она мерила мое платье. Рукава оказались слишком длинными для нее, а талия -- слишком широкой, но из темного глубокого выреза поднималась тонкая шейка с венчиком волос на голове. И ты не поверишь, в этом было столько очарования, что я не задумываясь отдала ей платье. И даже Виктор, посмотрев на Софию, не возражал...

В глубине сада дети из Черновцов играли с Егором.

-- Как по-грузински будет птица?

Он отвечал.

-- А клетка?

Он снова отвечал.

Они повторяли за ним, но каждый раз ошибались, и он усердно поправлял их, показывая, как произносятся звуки.

-- Виктор был недоволен, что София актриса, -- вспоминала старуха. -Она играла в школьных спектаклях, а потом потерялась где-то в Европе...

Она рассказывала так, как будто бы пела по нотам. Иногда говорила шепотом, а иногда -- срывалась на крик. Когда голос становился особенно громким, ее сухие глаза широко раскрывались и вспыхивали.

-- Почему она уехала в Европу? -- спросила я.

-- Нет, -- отрезала старуха, -- этого я сказать не могу. И не проси. Уже больше сорока лет прошло, а от нее никаких вестей. Ни строчки. А сорок лет -- это длина человеческой жизни, пусть не очень большой, но все-таки жизни. У нас в семье не принято о ней говорить.

-- Но вам же очень хочется, -- настаивала я.

-- Мне не хочется, -- покачала головой старуха, и ее глаза погасли. -Лучше посмотрим другое фото. Это Виктор, мой муж. Сейчас он лежит на кладбище в Массандре, на самом верху. Я уже год не поднималась к нему. Думала сходить зимой, но мне страшно. Соседи Клюковы говорят, что сейчас все могилы исписаны бранью. Вдруг я приду, а на его кресте -- брань и хула...