Страница 11 из 18
И сейчас, вспоминая море и перечисляя подробности, мелкие, как осколки гальки, я могу до конца исписать страницу только для того, чтобы растянуть мгновение под водой.
Я доплыла до волнорезов. Сразу же за волнорезами виднелся буек с маленьким красным флажком. Но когда с волнорезов я снова спрыгнула в воду, то не увидела под собой дна. Только верхние зеленоватые слои моря с косыми полосками света, а дальше -- глухая чернота, и над этой чернотой -маленький огненный флажок. Вот бы достать до дна, подумала я и тут же поняла, что никакого дна здесь нет, и меня охватил тот же бесконтрольный, глубинный страх, как однажды на "Пражской" на краю крыши. Чернота позвала меня, готовясь раскрыться. Я представила, что глубоко ныряю и вплываю в расщелину между камнями, но расщелина настолько узка, что я не могу оттуда выбраться, и водоросли липко и тепло жмутся к животу, и нужно всплыть всего лишь на миг, чтобы глотнуть воздуха, но расщелина слишком узка. Я вспомнила свое тайное желание смерти: никто никогда не проплывет здесь -- только рыба, с плоскими погасшими глазами, возле самого моего лица и плоскоглазо посмотрит на меня. И тогда я поняла, что мне не умереть хотелось, а просто тоска по жизни была невыносимо сильна.
Вечером, когда я вернулась, старуха спросила:
-- Кто у тебя остался в Москве?
-- Бабка, -- ответила я. -- В маленькой двухкомнатной квартире на окраине.
-- Это ты из-за нее такая? -- пытала старуха. -- Я слышала утром, что ты говорила про журнал.
-- Вы пролили кофе, -- вспомнила я.
-- Я разгадала тебя, -- сказала старуха. -- За это я расскажу тебе про Софию.
И протянула мне вчерашнюю фотографию. На фотографии шестнадцатилетняя София по-прежнему стояла между двумя розовыми кустами и на носочках тянулась к окну. Настоящая София состарилась и давно забыла день, когда подошла к окну и что-то спросила в глубину комнаты -- был ли ветер или, наоборот, припекало? -- давно забыла свой вопрос и что на него ответили. И миг, в который блеснула фотографическая вспышка, навсегда стерся из ее памяти.
-- Это "Слава мира", -- сказала старуха.
-- Слава мира, -- повторила я.
-- Так называется сорт роз, -- и она указала на снимок. -- Они очень прихотливы. Они погибли у меня во время заморозков, и с тех пор я больше их не сажала... Скажи, пожалуйста, ты знаешь, кто был Чехов? Он жил в Ялте. Это из-за него все так вышло...
Старуха замолчала, глядя на фотографию, думая, о чем спросила София, дотянувшись до окна. В это время мальчик Максим из Черновцов проехал по двору на трехколесном велосипеде. Велосипед был слишком маленьким для него, он упирался коленками в руль и вместо того, чтобы крутить педали, отталкивался ногами от земли. К нижней перекладине велосипеда, соединяющей задние колеса, он привязал пустое ведро. Ведро с грохотом подпрыгивало. Старуха не обратила на грохот ни малейшего внимания и громким шепотом начала:
-- София была актрисой в самодеятельности. Они играли спектакль "Чайка" на улице Манагарова. Того театра уж нет давно, соседи Клюковы рассказывали, что осталась только сцена и несколько зрительских мест -- и все исписано хулой. А ведь когда-то я сама ходила в этот театр и садилась как можно ближе к сцене, чтобы даже складки на костюмах разглядеть.
Я смотрела на фотографию: просто старенький неясный снимок. Но старуха не отрываясь глядела на смутные очертания сада и тонкий силуэт девушки у окна, и только на миг мне показалось, что она глядит с ревностью.
-- Однажды перед выходом Софии, -- продолжала старуха, -- их учительница вбежала в гримерную и сказала: "Там в третьем ряду сидит знаменитый французский трагик. Он переодет в форму морского офицера". -"Наверное, это просто похожий моряк", -- не поверила София. "Я не могу ошибиться, -- твердо сказала учительница (а их учительница сама когда-то была актрисой). -- Я видела его на гастролях в Варшаве, еще до войны. Так же близко, как тебя сейчас. Он прошел мимо меня и даже задел рукавом пиджака". Их учительница должна была стать звездой, но в театре побоялись; ты меня понимаешь? Она ушла в школу преподавать танцы и обнаружила у Софии большой талант. Поверь мне, она очень ладно читала со сцены, а еще лучше танцевала. На нее многие приходили смотреть и говорили: "Театр -- это София". Так вот, она вышла на сцену и сразу же заметила этого трагика среди зрителей. У него было волчье лицо и темные глаза с темными кругами теней. Она взглянула на него один раз, всего один раз, и сразу же поняла, что должна подойти к нему. Она ни слова не знала по-французски, кроме одной фразы из старой пьесы. Она подошла и спросила его: "Зачем ты заставил меня уйти в монастырь?"
-- И что он ответил? -- спросила я.
-- А что он мог ответить? -- удивилась старуха. -- Он увез ее с собой.
-- Мама, ты выяснила, почему она плакала у умывальника? -- спросила Нино перед сном, когда совсем стемнело.
-- Да, -- сказала старуха. -- В журнале был очень грустный рассказ, способный растрогать даже самое бесчувственное сердце.
Я жила в комнате Егора среди его вещей. Я была хозяйкой на целый месяц лета. У окна стоял ученический стол со стеклом на поверхности. Под стеклом лежала карта Крыма с Ялтой, помеченной красным карандашом. Над кроватью с панцирной сеткой висела фотография класса. Внизу его рукой были приписаны имена учеников, но свое имя он в угоду старухе написал грузинской вязью, поэтому я так и не узнала его фамилии. Из всех лиц на фотографии взгляд сразу же падал на его лицо, а все остальные казались просто дополнением. Из бесчисленных мгновений жизни фотография вырвала то, когда хотелось смотреть только на него. Я была хозяйкой всех этих вещей, и даже Ялта на карте Крыма, обведенная в кружок, принадлежала только мне, а он гостем подглядывал в собственную комнату с веток черешни. Когда я уеду, кто-то другой займет мое место и все его вещи перейдут по наследству от меня к новому жильцу.
В этом году он больше никогда не войдет в свою комнату на правах хозяина, потому что осенью он уедет в Симферополь в университет, сказала мне старуха.
Я просыпалась рано утром. В комнату сквозь ветки черешни лился зеленоватый свет, и длинная зеленоватая тень от стола подкрадывалась к моей кровати. Часто мне казалось, что на ветках дерева сидит Егор и тянется к стеклу, чтобы лучше рассмотреть фотографию на стене, но каждый раз, когда я подходила к окну, ветки оказывались пустыми, и я видела, что некоторые черешни перезрели и треснули вокруг черенка, что означало середину июля.
Иногда я просыпалась среди ночи, и в самое первое мгновение, пока сон еще полностью не прошел, мне казалось, что рядом со мной Роман, и я принимала за него очертания сбившегося одеяла и, проснувшись окончательно, думала про те дни, когда мы, усталые, возвращались с моря, сбрасывали одежду и сплетались тонкими ногами на этой узкой южной кровати, прикрытой простыней в песчинках, принесенных с пляжа.
Сейчас, когда я вспоминаю нашу комнату в Ялте, мне кажется, что весь июнь мы с Романом прожили между двумя уликами: на дне моего чемодана лежало письмо из Москвы, спрятанное под ракетками для настольного тенниса, а над кроватью висела фотография школьного выпуска девяносто пятого года.
Каждые десять дней к нам наверх поднималась старуха перестилать постель, и, пока она стягивала с кровати простыни с ночными следами, мы стеснялись друг друга и этой комнаты, но сослепу она все равно ничего не замечала и равнодушно бросала их в корзину для белья.
Моя комната не запиралась на ключ, ее можно было только закрыть изнутри откидным крючком, и однажды мне показалось, что кто-то поднимался ко мне, пока я была на море. Я всегда плотно задвигала ящики стола, а в этот раз верхний ящик был слегка приоткрыт и бумаги находились в беспорядке. Конечно, это был Егор, подумала я. Он стосковался по своей комнате, поднялся, чтобы посмотреть фотографию на стене, привычным жестом хозяина выдвинул ящик письменного стола и, увидев чужие бумаги, вспомнил, что комнату сдали до конца лета.