Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 56



Пашка подошел к матери, обнял ее с другой стороны.

Старая деревянная кровать заскрипела под Андреичем. Он сел, упираясь руками в ее край, и хмуро, исподлобья, оглядывал сыновей.

- Довели мать!

- Ну вот видишь, мама, - будто и не слыша упреков отца, ласково, как ребенка, уговаривал Андрей. - Вон он, твой Пашенька ненаглядный, и радость, и горе твое, как сама зовешь. Не одна остаешься! Да и я не на век ухожу! Чует сердце: скоро вернусь! И вернусь живой, без единой царапины... Мне же моя силушка для будущей борьбы за революцию понадобится... Сама сейчас, поди, слышала, о чем у русского народа душа болит, кровью исходит? Слышала?

- До единого слова, Андрюшенька!.. Потому и не стерпела, не сдержала боли, миленький...

- А ты стерпи! Мы же все вон какие терпячие! Успокойся и ложись, старенькая наша. Давай-ка помогу. Ишь совсем легкая, словно птичье перо, стала...

Приподняв мать, бережно уложил ее в постель, накрыл одеялом.

- Спи, мама!

Задернул полог и, ни на кого не глядя, вернулся к столу.

Люсик, успевшая сложить и спрятать за корсаж листовку, смотрела сконфуженно и виновато.

- Извините, что так получилось, Андрей. Мы с Алешей пойдем, пожалуй?

- Тут вашей вины, Шиповничек, нет! - жестом остановил девушку Андрей. - Больше моя. Да ведь и дела-то главного не обговорили. А ежели не нам, то кому его за нас обговаривать и доделывать? Я насчет листовок...

Помолчали. В лампе догорали остатки керосина, она коптила, темные полосы затеняли стекло.

- Узнать, с какого вокзала отправлять будут! - с тревогой косясь в угол, шепнула Люсик. - Тогда бы можно что-то...

- Кто их знает! - перебил, пожимая плечами, Андрей. - Это первые годы с громовыми оркестрами да иконами, да с "Боже, царя храни" провожали! А нынче, должно быть, солдатские проводы прячут, тайно устраивают. Может, на Брянском, может, на Николаевском в скотные вагоны грузить станут. Сорок человек иль восемь лошадей!

- Узнать надо, откуда!.. Мы бы туда с листовками и пробрались, заметил Столяров. - Уж как-нибудь исхитрились бы. Но вот когда? Завтра, послезавтра?.. И на какой фронт?

- Н-да! В том и загвоздка, - хмуро отозвался Андрей. - Хитрые они стали. С завязанными глазами нашего брата невесть куда волокут!

И тут из сгущающейся тьмы раздался тихий голос Пашки:

- Мы возле казарм караулить станем, а?! Как вас погонят на вокзал, мы бегом в институт, в столовку! Куда скажете! И листовки мы тоже поможем...

- Да кто "мы"? - так же шепотом спросила Люсик, наклоняясь к Пашке.

- Дружина! Нас много. Попрячемся и станем караулить возле казарм... И прибежим, куда велите...

С минуту трое взрослых молчали, то переглядываясь, то силясь рассмотреть в полутьме мальчишеское лицо. И первым со вздохом облегчения засмеялся Андрей:

- Я же говорил, Шиповничек, у меня братишка - парень стоящий! Башка!.. Глядишь, попадут листовочки кому надо!..

7. ЗЕЛЕНЫЙ И ЗОЛОТОЙ СВЕТ

Братья долго не могли уснуть.

Прежде чем лечь, Пашка сдернул с окошек свое и братнино одеяла, отнес в закуток. Андрей задул полупотухшую лампу, молча разделся, лег. Но и сон не шел, и говорить не хотелось. Пашка сопел, сдерживая слезы, Андрей думал о своем.

Всю ночь в их спальную каморку поверх занавески проникал смутный красноватый свет уличного керосинового фонаря, недавно установленного перед входом в лавку Ершинова.

Большую часть фонарей на улицах Замоскворечья не зажигали второй год. По режиму военного времени городская управа экономила и газ и керосин прежде всего на окраинах. В Замоскворечье фонари горели лишь у заводских и фабричных ворот, у полицейских околотков да возле военных Александровских казарм и школы прапорщиков.



Но Семен Ершинов, зная, что ворья в Москве развелось без числа, и боясь, что темные людишки пограбят его "железоскобяное и москательное" заведение, содержал фонарь за собственный счет.

Кроме того, купец платил в месяц трешку сверх положенного от управы жалованья ночному сторожу, чтобы тот с усердием и неусыпно охранял ершиновское спокойствие и добро. "Ведь народишко-то вконец исподличался, изворовался, не осталось в нем никакой совести!" - искренно сокрушался Ершинов.

Поэтому и здоровущего пса по имени Лопух, посаженного на цепь у конуры во дворе, вечером спускали с привязи до утра.

И в эту ночь деревянная колотушка сторожа монотонно бубнила свою скучную дробь то чуть подальше, то совсем рядом. Надтреснутый колокол пожарной каланчи на Серпуховке отзванивал часы.

Во дворе надрывался лаем Лопух, бросаясь неведомо на кого. Дрожа за собственное "праведно нажитое", хозяева всегда держали несчастного пса впроголодь. "Чтобы, значит, позлее был! Сытый, какой он будет караульщик?! Дрыхнуть станет - и все дела!" - опять же резонно рассуждал Ершинов.

Обычно, набегавшись за день, Пашка засыпал сразу, как только касался головой подушки. А сегодня сна не было - лежал, ворочался, слушал шорохи ночной жизни.

Лаял Лопух, свиристел за печкой сверчок, скрипела деревянная кровать в углу стариков - тоже, видно, не могли уснуть. Но вот, наконец, послышался могучий, с посвистом храп - отец уснул.

- Эй, братка! - шепотом окликнул Пашка, приподнявшись на локте.

- Ну чего, Арбузик?

- Я... Я все боюсь: вернешься ли?

- Обязательно вернусь, Паша! Мне не вернуться никак невозможно. Мать, отец, ты! Да еще, понимаешь...

Андрей не договорил, но Пашка прекрасно понимал, о ком речь.

Он не раз видел брата вместе с Анюткой из формовочного цеха соломенные, с рыжеватинкой, легкие волосы, выбивающиеся из-под цветастой косынки. Озорные зеленоватые глаза, похожие на крошечные лесные озерца.

Такие зеленые озерца - только в тысячу раз больше! - Пашка видел всего один раз, в лесу на Брянщине, куда ездил с матерью в деревню шесть лет назад... Почему они запомнились на всю жизнь? Вероятно, потому, что оказались такими неожиданными, такими далекими от Москвы, словно осколочки пушкинских сказок...

- Как считаешь, братка, не победит нас германец?

Андрей ответил не сразу, шуршал в темноте газеткой, свертывал самокрутку.

Вспыхнуло на секунду дрожащее пламя спички, осветило литые, будто каменные, обожженные у горна скулы, упрямые, резко обрисованные губы, пронзительные даже сейчас глаза. И только жадно и глубоко затянувшись и выдохнув к потолку дым, Андрей заговорил. И говорил он на этот раз с братом не как всегда, а будто с равным, со взрослым. А может, он вовсе и не с Пашкой разговаривал в эти минуты, а с самим собой, перебирал вслух невеселые тягостные мысли.

- Победит - не победит, кто его знает? Ежели бы русский народ да и вражеский тоже, скажем немецкий, поняли бы, что война только капиталистам выгодна, тогда ей сразу конец!

Андрей помолчал.

- Война, война!.. Эх, повалить бы нам своих кровососов, тогда народу никто, ни один змей-горыныч не страшен! Народ - он ведь и есть, Арбузик, самая главная пружина, самая главная сила на земле. Но глядит-то он, народ, всего в половину, а то и в четверть глаза, а иные - и это в большинстве! - вовсе слепые! Вот и тиранит его каждый гнус, на ком фуражка с царской кокардой напялена или у кого золотишко в мошне брякает!

Красным угольком огонек папиросы высвечивал в полутьме туго сжатые губы, острый блеск глаз.

- Главное - чуть кто из рабочих голову вскинет, чуть прозревать начнет, тут ему царевы палачи глаза напрочь выкалывают. Не моги, значит, видеть, не моги понимать! Вот где, Арбузик, собака зарыта! Про пятый год, про Кровавое воскресенье рассказы слышал?

- Как не слышать!

Пашка смотрел не отрываясь. Впервые старший брат разговаривал с ним на равных, делился сокровенным, о чем до этого и не заикался никогда.

- Ах, Арбузик, Арбузик, был бы ты чуток постарше! - вздохнул с сожалением Андрей.

- Я, братка, и так все понимаю! - обиделся Пашка. - Не юродивый Прокошка с паперти!

И снова Андрей вздохнул: