Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 24

- Студенты первого курса, - сказал он как бы про себя. - А вот я не прошел. И сразу в армию.

- В какой сдавали? - спросил Юдин.

- В Бауманский, - ответил он жалобно и махнул рукой. А потом совсем не по-красноармейски, а как-то по-мальчишески спросил: - Сколько человек на место?

- Три.

- Вам повезло. А у нас было пять человек... Да вы одевайтесь, ребята.

Мы стали одеваться. Хмель у нас уже прошел, потому что нам очень жаль стало красноармейца. Хотели еще поговорить с ним, посоветовать на заочный подать, а когда отслужит срок, перейти на очный. Но он сказал, что ему надо на пост, попрощался с нами за руку и ушел, и тоненький штык слабо мерцал у него над головой.

Почти у самого общежития мы уже совсем согрелись от ходьбы и от разговоров. Страшно любивший обобщения и всякие значительные слова, Коля остановил нас у подъезда и сказал:

- Наша молодость уже ходит в шинели.

- Это грустно, - отозвался Дрозд.

- Ты дурак, Лева, - буркнул Юдин и открыл тяжелую дверь.

16

А теперь я должен многое пропустить. И как сдавали экзамены, а потом разъехались по домам - мы с Колей уехали в наш Прикумск, к моим родителям; и как вернулись снова в Москву уже второкурсниками; и даже то, как осенью встречали нашего Витю. Он поправился и ходил в особых, специально сшитых ботинках. Ходил, переваливаясь с боку на бок, будто точки все время ставил. И мы по этой новой походке могли узнать его хоть за сто километров. Пропускаю любовь - особенно Колину и Наташкину. И многое другое. Все это стало мне вдруг неинтересным. До этого было интересно, а теперь вот что-то стало мешать. Хочу рассказывать дальше, а что-то мешает. А мешает я знаю что. Война. Правда, начнется она через год, но уже сейчас мешает, не дает рассказывать дальше. Стоит впереди, и все время я ее вижу и ни о чем больше думать не могу...

А началось все очень просто. Мы жили уже в другом месте, в студенческом городке, недалеко от института. Окна комнаты выходили во двор. Посередине двора стояла маленькая часовенка - часовенкой она была когда-то, когда жили здесь то ли монахини, то ли престарелые вдовы, а теперь она была складом нашего имущества. Вокруг этой складской часовенки - асфальтовое кольцо; от него во все четыре стороны расходились асфальтовые дорожки и аллейки, уставленные теми ребристыми скамейками, которые служат для отдыха москвичам во всех скверах и на всех бульварах столицы. И над этими аллейками, скамьями, клумбами и газонами мягко шумели вековые липы и клены, нависавшие тяжелыми кронами над крышей нашего трехэтажного здания. Здание, ломаясь в четырех углах, опоясывало двор со всех сторон.

В тот день - вы знаете, о каком я говорю дне, - мы проснулись рано-рано. Мы проснулись потому, что окна всю ночь были открыты, и нас разбудил влажный шелест клена - он протягивал зеленые лапы свои прямо к нашим окнам. Клен шелестел листьями так влажно и так сладко, будто ручей плескался под окном. И капли стекали по листьям и шлепались об листья, видно, ночью выпал небольшой дождик. И от всего этого мы проснулись очень рано. Над клумбами и газонами, над асфальтом и травами стоял чуть заметный утренний дымок. Солнца еще не было видно, а земля уже парила, курилась синеватым дымком. В субботу мы сдали очередной экзамен и сегодня собирались с утра куда-нибудь поехать. В Останкинский музей или еще куда-нибудь, пока не решили. Умывшись, всей комнатой мы зашли к Марьяне. Девочки занимались своими туалетами, Юдин сидел у окна и слушал музыку. Марьяна в пестром халатике, с полотенцем на плече вышла из комнаты. Мы тоже стали слушать музыку. Кто-то пел арию из "Искателей жемчуга". Я смотрел в окно, которое выходило в тупичок под названием Матросская тишина, и слушал эту арию.

Вот так было за минуту до того, как смолкла ария из "Искателей жемчуга", и после небольшой паузы мы услышали тяжелый голос диктора. Еще не осмыслив того, о чем сообщал он, мы столпились у репродуктора и, ничего не понимая, растерянно смотрели в одну черную точку.

Солнце заливало комнату, а из репродуктора тяжело падали на нас страшные слова.

На рассвете, в то время, когда, наверное, уже кончился короткий дождик, и клен под нашим окном влажно шелестел листьями, и мы еще не проснулись, враг переступил границу и бомбы уже падали на Киев, где жил брат Толи Юдина, на Минск и другие города.

Шумно вошла с умытым, сияющим лицом Марьяна.

- Мальчики! - воскликнула она и осеклась. Застыла на месте с полотенцем в руках. Потом из остановившихся глаз ее быстро-быстро начали выступать слезы. Марьяна покорно смахнула их и сразу стала совсем другой. Она тихо повесила полотенце, положила на этажерку мыльницу, зубную щетку и пасту. Она делала это не спеша, обстоятельно, словно сейчас это было самой главной ее заботой. Так вешают полотенца и кладут мыльницы и зубные щетки на этажерку, когда в доме лежит покойник.

Радио наконец затихло. Ребята молчали. Полупричесанные девочки тоже молчали. У меня противно как-то ныло в коленях. Мне захотелось почему-то сесть не на стул, а прямо тут, где стоял, - сесть на пол. Но я не садился, и от этого было просто невыносимо. И я стал ходить туда-сюда по комнате. Тогда зашевелились остальные, задвигались. И первым заговорил Витя Ласточкин.

- Вот так, - сказал он и начал тереть ладонью лоб.





А потом уже сказала Марьяна.

- Ну что ж, мальчики, - сказала она покорно, - пойдем воевать...

Юдин грустно усмехнулся:

- Ты?

- А что?

Подошел Коля и одной рукой обнял меня за плечи. Он ничего не сказал, но я все понял: раз уж началась война, будем воевать.

- Надо ехать в институт, - сказал Витя Ласточкин.

И мы беспрекословно ему подчинились, поехали в институт.

Представьте себе, не одни мы догадались, что надо ехать в институт. Там уже было много студентов, несмотря на выходной день. И когда в институтском дворе, в коридорах, на лестницах собралось много народу, нам перестало быть страшно. Мы шумели и толкались вместе со всеми, обсуждали разные вопросы, бегали зачем-то со двора в здание, а из здания снова во двор, и нам уже совсем было не страшно. Заседал комитет комсомола вместе с нашими партийными руководителями, а мы ждали, что будем делать дальше. Мы ждали, волновались и поэтому много шумели и много бегали без всякого толку. И только когда закончилось заседание комитета, вся наша беготня и суета приобрела определенный смысл и деловое направление. По курсам стали записывать добровольцев.

На нашем курсе список вел Витя. Он сел за стол в небольшой аудитории. Под номером первым он записал себя - Ласточкин Виктор Кириллович. Потом поднял глаза на толпившихся возле него ребят. Я поразился: у него было взрослое лицо, взрослое и строгое. Он уже побывал на одной войне. Но Витя, наверное, и не подумал, что из него уже не получится солдат - ведь у него не было ступней. Однако он старательно вывел свою фамилию под номером первым и поднял глаза на ребят.

Когда подошла наша очередь, я наклонился над столом и так, чтобы слышал только Витя, сказал ему:

- Витя, надо записать Колю, но ведь он же исключенный и вообще... как тут быть?

- А может, он не хочет? - сказал Витя и посмотрел на Колю. Но тот ничего не ответил, потому что у него неожиданно дрогнули губы и их как бы свело на минуту. - Ладно, Николай, беру это дело на себя! - И вписал Колину фамилию: Терентьев Николай Иванович.

В этот же день списки добровольцев отвезли в военкомат. Витя передал нам слова военкома: "Ждите, - сказал военком, - когда понадобитесь, вызовем".

И мы стали ждать.

17

Страшным было то воскресенье. Оно было последним днем мира: казалось, что улицы, магазины, метро, трамваи, солнце по-прежнему оставались такими же, как и всегда. Но это только казалось: уже шел первый день войны. Все мирное быстро становилось военным - и Москва и ее люди.

Из общежития нас расселили по школам. Студенческий городок готовили для госпиталя.

Мы работали на заводе - рыли котлованы под новые цехи. Работали по двенадцати часов в сутки, но жили не этим, а сводками с фронта. Жили от сводки до сводки и ждали вызова. Ночью дежурили на крыше девятиэтажной школы. После первого налета бомбардировщиков стали дежурить на чердаках.