Страница 1 из 24
Росляков Василий Петрович
Один из нас
Василий Петрович РОСЛЯКОВ
Один из нас
Повесть
Сборник состоит из повести "Один из нас" и романа "Последняя война", который является продолжением повести. Произведения В. Рослякова - это правдивая летопись о боевых друзьях, об их героизме, непоколебимой вере в победу и торжество правого дела.
1
До той минуты еще так далеко, что ее может и не быть вовсе. А пока над степями Ставрополья, над зыбкими, в мареве, перелесками вовсю жарит июльское солнце.
Поезд медленно ползет от полустанка к полустанку. Уже скрылся с глаз теплый и пыльный Прикумск - наш родной городок. Мы с Колей уезжаем далеко - в Москву, в институт. Чувствуем себя счастливыми, и нам обоим немножечко грустно. Впереди незнакомые города, которых мы никогда не видели, Москва, где каждые четверть часа бьют куранты и где бог знает чего и кого только нет.
Уже затерялись позади горбатые проулки, истоптанные нашими пятками; объерзанные школьные парты; желтая речка Кума... Наша вчерашняя жизнь. Ее все дальше и дальше относит большой неведомый мир. Сердце рвется ему навстречу и с непривычки ноет чуть-чуть.
В вагоне пусто и душно, пахнет нагретой олифой. Две старушки дремлют у своих кошелок и тощих узлов.
Не сидится. Мы шляемся из конца в конец вагона, заглядываем в пустые отсеки, подолгу стоим в тамбуре, принимая на себя встречный ветер. Головы наши горят, и в них происходит неведомо что. Коля начинает петь. Я стараюсь тихонько, на низах, вторить ему. Ветер сбивает у Коли на сторону каштановую челку, пузырит за спиной белую рубашку.
Из соседнего вагона выходит вислоусый проводник. Минуту стоит он возле нас, слушает песню, а затем просит очистить тамбур.
- Ну-ка, от греха подальше, - говорит он, пропуская нас впереди себя. В вагоне совсем уже другим голосом возвещает: - Плаксей-ка-а!
Поезд останавливается у кирпичного зданьица с млеющими над крышей акациями, с прохладной тенью на чисто подметенной и побрызганной земляной платформе. У железной ограды стоит бак с медной кружкой на гремучей цепи. Со стены низко свисает почерневший колокол. В холодочке важно, как гусь, вышагивает дежурный милиционер в фуражке с красным околышем.
Жидкая толпа пассажиров расползается по вагонам, проплывает ни на что не похожий звон станционного колокола, и мы трогаемся.
Прощай, наш родной Прикумск! Вот он, кажется, рядом, - и уже совсем, совсем далеко.
2
В конце концов ко всему привыкаешь.
Пересев на почтовый Минводы - Москва, первую ночь мы не смыкаем глаз, зато вторую уже посапываем на верхних полках. Но как бы там ни было, нас ни на минуту не покидает предчувствие, которое можно высказать только одним словом: Москва...
И вот заерзали в душном вагоне пассажиры, громче застучали колеса, замелькали высокие дощатые платформы, домики, дома, закоптелые фабричные здания, красные дымящие трубы.
Поезд замедлил ход. Сбоку возникла гулкая, многолюдная площадка перрона. Бурлит, волнуется перронный мир, переливаясь, одно другим заслоняя, и нет никакой возможности на чем-то остановиться или все охватить разом. Нам не терпится влиться в этот поток, затеряться в нем, но мы не можем оторваться от оконного стекла.
Наконец-то обеими ногами стоим на мягком асфальте. Шагах в десяти от нас, силясь приподняться над людским потоком, ищут кого-то ясные встревоженные глаза.
- Мама!
И опять встревоженные глаза ищут кого-то над плывущей толпой. Вот они встречаются с нашими, зачарованными, вспыхивают и гаснут смущенно.
- Москвичка, - говорю я Коле.
- Москва! - отвечает он.
Я молчу. Я всегда молчу, когда Коля начинает говорить со значением.
3
Утреннее солнце косо бьет в потолок. Странная тишина. Не стучат колеса, не покачивает вагонную полку. Переворачиваюсь на бок, и подо мною не полка, а койка. Она скрипит старенькими пружинами, и все становится ясным: мы в студенческом общежитии, на шестом этаже великого города. Коля тоже проснулся. И, словно сговорившись, мы пробираемся на балкон. Окраинные дали, деревянные домики, бараки, голые задворки. Дальше, возвышаясь над слободской бестолочью, тянется взгорье и над ним - небо. Справа из густой зелени выступают златоглавые купола и башни монастыря.
Окраина Москвы! А сама она, невидимая глазу, где-то внизу, с другой стороны.
Четыре дня назад мы лежали еще на нашем дворе, под акацией, и над нами жарко пылали южные звезды. Большая Медведица дремала прямо на крыше нашего домика. Всего лишь четыре дня назад мы были обыкновенными мальчишками в нашем обыкновенном маленьком городке. А сейчас, когда все сошлось вместе - и последняя прикумская ночь, и дорога почти через полстраны, и этот балкон на шестом этаже, мы чувствуем себя взрослыми и жизнь кажется нам раздвинутой до безграничности.
- Прикумские казаки! - Это выглядывает на балкон заспанный Толя Юдин. Долговязый и нескладный, он смотрит на нас исподлобья с мрачноватой улыбкой. Один глаз с чуть приметным бельмом.
- Запоминайте, - говорит он. - Это - поселок. Лужники называется. За ним - Москва-река, вон то - Ленинские горы, а это - Новодевичий монастырь.
Кроме Толи в нашей комнате еще двое - Витя Ласточкин и Лева Дрозд. Первый - наш земляк со Ставропольщины, второй приехал из Тамбова. У обоих птичьи фамилии, но птичьего в них ничего нет. Витя - коренастый, маленький крепыш, нос пуговицей, на низком упрямом лбу - заметная бороздка. Она становится еще заметней, когда Витя думает. Лева - высокий, голенастый, с круглой кудрявой головой и сочными девичьими губами. Что касается их фамилий, то, как и у большинства человечества, они почти ничего не значили.
Все вместе мы идем умываться. Шумим, разбрызгиваем воду.
- Знаете, откуда это? - говорит Лева, подставляя ладони под кран. Из Волги! - И, прижав палец к отверстию крана, пускает в нас тонкую струю.
- Ну вы! Ме-лю-зга!
Это говорит грузный детина с тяжелой лохматой головой и жирными обвислыми плечами. Раздетый до пояса, он стоит не замеченный нами и ждет очереди. Мы тут же уступаем ему место. Он моется неуклюже, как морж, Затем отступает от раковины. С опущенной головы капает на пол вода. Он дружелюбно, но внушительно говорит:
- Вы, хлопцы, не обижайтесь.
Берет с колышка наше полотенце, вытирается и снова говорит:
- Гении?
- Вроде нет, - ухмыляясь, отвечает Юдин.
- Зря. А вот я - гений. Зиновий Блюмберг. - Не давая опомниться, он наступает. - А теперь пошли к вам. Пожрать-то найдется? Кулачье небось?
Перед человеком большой массы я всегда чувствую себя как-то неловко. Робость берет, что ли, удивление - не пойму.
Мы сидим по одну сторону стола, Зиновий - по другую. Я гляжу, как уплетает он небогатую нашу снедь, и думаю: вот Коля, друг мой, - такой же, как я, обыкновенный. Толя со своим таинственным глазом - тоже обыкновенный; Лева, Витя... Говорят, жестикулируют - и ничего. А этот повернет башку - событие. Шевельнет рукой - тоже. Просто сидит молча, и то думаешь: гора, ума палата.
Я польщен присутствием гения. Коля, привалясь к стене, раздумчиво, исподтишка приглядывается, прислушивается к Блюмбергу.
Дрозд листает томик любимого Роллана и делает вид, что равнодушен и к гостю, и к разговору. Дело в том, что ему только что досталось от Блюмберга.
- Кто же ты в конце концов? - спросил Зиновий. - Лев или дрозд? - И, заметив, что Лева обиделся, прибавил: - Обижаешься на слова, - значит, глуп, братец. Ведь я это от любви к человечеству.
Такой любви Лева не понимал. А Блюмберг, подбирая последние крохи со стола, все говорит:
- Кто к нам едет? Умы, хлопцы. Умы. Заведется где-нибудь на Полтавщине или Смоленщине - прет сюда, к нам. А куда ж ему, уму? У нас поэт один сказал: "А мы - умы! А вы - увы!" Вот так, дубье... Будьте здоровы. - Зиновий шумно встает и, шаркая стоптанными тапочками, уходит. И сразу становится просторно, даже пусто, зато как-то легче, проще.