Страница 42 из 57
Если бы даже случилось самое худшее из всего того, что говорилось, то все равно для Дми-трия Ильича никакой потери не было бы; даже наоборот: если бы Россия подверглась нашест-вию вражеских сил, то в этой встряске, вероятно, только как следует затрещали бы устои и всякие святыни национальные. А этого можно было только желать, но не бояться.
В сущности, если бы он теперь мог интересоваться внешним, как прежде, то он мог бы только радоваться войне, разгрому и уничтожению именно в надежде на то, что вместе с общим рухнули бы и устои, а на их место пришло бы что-нибудь лучшее.
И в этом он, без всякой ложной скромности, мог бы видеть долю своей собственной заслу-ги. Так как сколько он себя помнил в период настроения общественности, все его силы были направлены к разрушению всего того, на чем держится так называемое национальное могущест-во и пресловутые устои. Он мог бы с гордостью присутствовать при моменте разрушения этих устоев и вообще всего. Это разрушение было когда-то его верой и надеждой.
И когда теперь ему приходила мысль, что вдруг, правда, случится война, которая захватит всю Европу, процесс разрушения коснется тогда не одной России, а, может быть, всего мира, и, может быть, теперь уже нужно заботиться о новом вине для новых мехов.
Но сейчас же Дмитрию Ильичу приходили двух родов соображения. Во-первых, то, что он теперь живет совершенно другим миром, в котором ценно только то, что касается его внутрен-ней жизни, и не имеет никакой цены то, что касается внешней. Так что это не может теперь иметь к нему никакого отношения.
А во-вторых, он, собственно, сделал свое дело подготовки разрушения; теперь идол сам упадет при первом дуновении ветра. А постройкой нового могут заняться другие, которым позволит это соответствующая ступень их сознания.
Так что в конце концов он мог считать себя совершенно свободным от всяких обязательств по отношению к назревающим или собирающимся назреть событиям.
И поэтому он был тверд, не поддавался никаким голосам и призывам внешней жизни.
Но все-таки, чем больше разрастался в обществе интерес к назревающим событиям, тем труднее было держаться и отгораживаться от общей жизни, где были и грядущие, быть может, великие перемены и женская любовь, и радость жизни, и Валентин со своей свободной и непо-нятной душой...
Он сам себе напоминал крепость, которую осаждают со всех сторон, и нужна вся сила отрешения и сосредоточения на своем внутреннем мире, чтобы держаться и не чувствовать тягости возрастающего одиночества среди бьющихся кругом волн жизни.
XLII
А между тем свободная и непонятная душа Валентина, вернувшись в круг приятелей и в привычную для последнего лета обстановку, всех поставила на ноги.
Друзья, встретив его по возвращении, думали, что теперь он уже надолго останется с ними. Но Валентин сказал, что у него есть предчувствие, что он скоро, может быть раньше, чем все ожидают, исчезнет опять.
Так как время исчезновения его было неизвестно даже самому Валентину, то пили с ним чуть ли не каждый день, чтобы не оставить без проводов своего лучшего друга на случай его внезапного отъезда.
И когда после вспоминали об этом месяце, в особенности когда пришло то, чего не ждали, о чем никогда не думали, то все говорили, что еще никогда не было такого бесшабашного лета. И не знали, сожалеть об этом или, вспоминая, радоваться, что не прозевали последнего своего года и провели его по-настоящему.
И правда, благодаря Валентину все точно махнули на все рукой. Никто почти ничего не делал, а ездили, пили, спорили, наслаждались безграничностью русских просторов и ни о чем не думали.
Валентин по обыкновению сумел внушить всем, что все пройдет: подстерегающая всех могила подведет конечный итог всем нашим делам и огорчениям; поэтому уж лучше провести отпущенные нам сроки со всей широтой русской души.
А если для кого придут дни великой тоски и скорби, по крайней мере, ему будет о чем вспо-мнить. И действительно, все так проводили отпущенные им сроки, в особенности под конец, что Владимиру дома было торжественно заявлено перед иконой о лишении его отцовского благосло-вения, если он не опомнится.
Федюков уже боялся показываться к себе в усадьбу и скитался в промежутках по окрест-ным имениям, ожидая случая, который благополучно втолкнет его под гостеприимный домаш-ний кров и освободит от сверхъестественной затягивающей компании Валентина и его друзей. Но случай не освобождал и не вталкивал. И потому он остальное время проводил у баронессы Нины, которая была с ним грустно-нежна, как мать с неудачным, несчастливым ребенком, в несчастии которого она чувствует и долю своей вины.
Обычно никто из этой теплой компании ничего не помнил - где они ездили, где бывали. Только смутно проносились перед ними солнечные закаты, восходы, лесные опушки да ночной костер на берегу реки. И Валентин уже не знал, перед кем ему извиняться, кого из соседей он побеспокоил поздно ночью или рано поутру.
Возили иногда куда-нибудь с собой дам - Ольгу Петровну, баронессу Нину, Елену и Кэт, которая, несмотря на свою молодость, особенно понравилась Валентину.
И, когда Валентин много выпивал, он иногда говорил, держа стакан в руке:
- Хороша еще жизнь на земле! А если она раздвинет рамки шире, это будет еще лучше... Друзья мои! не дано человеку жить вечность, но чувствовать ее дано. И, когда человек чувствует вечность, тогда все хорошо, он возвращается к тому, откуда пришел.
Если во время пирушки кто-нибудь из женщин замечал, что пора ехать, ночь подходит, Валентин говорил:
- Куда ехать и зачем ехать?.. Если кончился день и приходит ночь, встретим ее с полными стаканами. Нужно спешить только тогда, когда плохо, и не нужно спешить, когда хорошо. Впро-чем, плохого вообще нет, - добавлял он.
Что же касается вечности, то Владимир, кажется, на свой вкус почувствовал ее, так как окончательно махнул рукой на родительское благословение и всех своих коров; таскал из города кульки, наскоро разыскивал местечки на природе и метался с бутылками, шашлыком, так как отдавался этому со всей страстью.
Иногда после пятнадцатой рюмки, размахнув рукой и стоя над ковром со стаканом в руке, он кричал: