Страница 9 из 14
По всем вопросам – соглашались.
Литература – говно. Надо делать новую литературу. Острую и точную. Безжалостную и невесомую. Солнечную и яростную. Читателя не стоит жалеть – его надо бить по голове. Хорошая книга – это всегда пощечина.
Журналистика – говно. Как только мы поступим в университет, мы начнем создавать новую журналистику. Во главе угла там встанет технология добычи факта, а не теория употребления деепричастного оборота.
Политика – говно. Пусть эти уроды там, наверху, вконец передерутся, или перемрут, пусть затевают Перестройку, Ускорение, Гласность, Новое Мышление, пусть разваливают державу или разворачивают ее на сто восемьдесят градусов – наши собственные жизненные планы подлежат реализации при любой политической системе.
Бабы – говно. Непоследовательные и ненадежные существа. Провоцируют, канифолят мозги, а как доходит до дела – включают заднюю.
Футбол – говно. И вообще все командные виды спорта. Один дурак может напортить команде из десяти человек. Заниматься следует только индивидуальными видами.
Деньги – говно. Однажды мы добудем их столько, что не сможем унести физически. О деньгах не стоит и разговаривать. Очень скоро они появятся в любом количестве.
Вино – говно. От него голова болит и никакой пользы. Говорят, что поэты и беллетристы напиваются, а потом сочиняют – вранье; в пьяную голову хорошая идея не придет.
Кино – говно. Но не все. «Сталкер», «Поезд-беглец», «На гребне волны» и «Однажды в Америке» – великие фильмы, их следует знать наизусть, особенно Монолог Писателя У Бездонного Колодца или Монолог Мэнни Про Пятнышко.
Страна – говно. С таким экономическим, сырьевым и людским потенциалом давно бы поставили раком весь мир – а поставили только полмира.
Весь мир – говно. Устроен хуево. Несправедливо, глупо, нерационально и очень ненадежно. Один хороший толчок – цивилизация рухнет ко всем чертям...
Однако в ближайшие два с половиной года ничего не рухнуло.
Летом нас зачислили на первый курс: меня – на вечернее отделение, Юру – на дневное. Злые языки утверждали, что моему другу помогла протекция его матери. Но я знал – Кладов самостоятельно выдержал весь конкурс. Во всяком случае, его английский на два порядка превосходил мой немецкий, он наизусть напевал и «Дурака на холме» и «Земляничные поляны».
Он любил Битлов, и здесь мы с ним совершенно не совпадали. Мои музыкальные вкусы сформировал мой отец. Большой любитель Высоцкого, он и меня приобщил. Юра же, во-первых, в детстве посещал музыкальную школу, по классу фортепиано; во-вторых, его папа был продвинутый меломан. Подозреваю, что в молодости он даже понемногу стиляжничал. Юра был весь в рок-н-ролле, в барабанах и бас-гитарах. Я же предпочитал русскоязычных текстовиков в диапазоне от Окуджавы до Гребенщикова.
Первый – говорят, самый романтический – студенческий учебный курс оказался скомканным: осенью нас призвали в армию.
А когда я, спустя два года, вернулся, то увидел: кое-что все-таки рухнуло. Не вся цивилизация, конечно. Однако страна, которую нас учили защищать с оружием в руках, перестала существовать.
Родной городишко еще кое-как держался под напором перемен. Столица же ходила ходуном, пронзаемая молниями новых эмоций, – к сожалению, по большей части отрицательных. Зависть – к тем, кто богат. Презрение – к себе, за то, что беден.
Я ездил туда почти каждый день. Хлопотал о восстановлении на родной факультет.
Москва теперь виделась мне как другая планета, именно так. Даже сила тяжести здесь была как будто меньше. Электростальские люди на своем электростальском полуразрушенном перроне загружались в электрический поезд тяжело и прочно, а по приезде в столицу выбегали, едва не подпрыгивая, дышали шумно и глубоко, переговаривались зычно и бодро.
Все смешалось и перевернулось. Цены и стандарты жизни поползли вверх. Еще вчера широкая публика весело спешила на заводы и стройки народного хозяйства, а после терпеливо парилась в очередях за разливным пивом. Но неожиданно – буквально в течение года – оказалось, что такая жизнь убога. Стопроцентно убога, без всяких скидок. Оказалось, что можно не задыхаться в очередях, не штопать подштанники, не звенеть медными копейками в карманах, не бегать от автобусных контролеров, не экономить на собственном желудке.
Уже проезжали, сексуально сверкая, по Моховой улице мимо меня – вдумчивого студента двадцати лет, видавшего виды дембеля, значкиста ГТО, обладателя разряда по гиревому спорту – новенькие лимузины с затемненными стеклами, а я все твердил себе, что не стоит смотреть по сторонам, а следует сконцентрироваться на своих прямых задачах – овладевать профессией и трудоустраиваться.
Стиснув зубы, я зубрил науки. А в перерывах стирал – через два дня на третий – свои единственные джинсы.
Действовал армейским способом. Мочил водой, затем распластывал на дне ванны и драил жесткой щеткой. Так солдаты стирают свое «хэбэ». Тот, кто никогда не стирал предмет под наименованием «хэбэ», никогда не достигнет подлинных высот в мастерстве стирки джинсов. Настоящая джинса от применения «хэбэ»-метода только выигрывает, становится пронзительно голубой и мягкой. Ласкает и лелеет тощие студенческие чресла.
Я много работал. Производил по статье в неделю. Меня хорошо брали московские газеты, и даже «Московский комсомолец» (тираж три миллиона) дважды взял мои статьи. Я делал переводы из немецких журналов и продавал в русские журналы. Ночами, как полагается, стучал на машинке. Писал медитативно – нецензурную, в стиле Венички Ерофеева, повесть о молодом человеке, которого пырнули ножом. Шатаясь и падая, он едет домой в общественном транспорте. Его принимают за пьяного, оскорбляют и стыдят. А он молчит и едет, гордый и окровавленный.
К деньгам я относился предельно просто. Недоедал, не пил и не курил, в поездах и автобусах катался бесплатно. У студентов вообще оплата проезда в общественном транспорте считается ужасным моветоном. Далее – с гибкими девчонками не общался. Гибкие мне были не по карману, другие же не очень интересовали.
Но однажды я выложил астрономическую сумму в пятьсот рублей за профессиональный диктофон – вещь для журналиста необходимую.
И в будущем, предвидя годы безденежья, я намеревался поступать так же. Экономить максимально на всем, но покупать раз в год крутые, дорогостоящие штуки. В этом я видел стиль.
Мечтал о собственном видео. В конце восьмидесятых собственное видео прочно стояло по престижности на втором месте после собственного авто. Не стану врать – я регулярно захаживал в заведения под вывеской «видеосалон», дабы посмотреть боевик со Шварценеггером или другим героем экшна. Все-таки душа жаждала красок, восторгов, зрелищ. Фильмы, сделанные американцами для тринадцатилетних подростков, в России теперь, затаив дыхание, жадно смотрели вместе со мной сорокалетние мужчины. Иные приходили с семьями.
Умник, штудировавший Сартра и Камю, Кафку и Джойса, Кортасара и Маркеса, Кобо Абэ и Акутагаву, я с большим удовольствием позволял себе на полтора часа расслабиться в темноте, наблюдая за приключениями неуязвимых супермужиков в исполнении голливудских звезд восьмидесятых. Интересно, что спустя три месяца после прочтения очередного Камю я не мог воспроизвести ни единой фразы оттуда – а многие классические голливудские боевики запомнил наизусть. Такова массовая культура. Она действует максимально эффективно, она въедается в подкорку, она бьет наотмашь.
Вот господин Майер, одесский портной, бежал от коммунистов в Америку и там изобрел застежку, которую сейчас называют «молния». И сколотил на производстве таких застежек миллионы. И вложил их в кино. «Метро Голдвин Майер» – это его контора. Там, в Голливуде, знатоки Сартра функционируют в роли уборщиков и шоферов, а у руля стоят люди, исповедующие сугубо портняжный подход к делу. Там берется все самое яркое, сногсшибательное, бешеное и дикое, крепко сшивается, и получается фильм, от которого захватывает дух у любого ценителя Камю.