Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 39

Рядом – мужик. Хозяин дома, значит. Рябой, в замызганной холщовой рубахе с оторванным воротом, в кургузой кацавейке. Дергает бороденку, скалится щербатой ухмылкой:

– Ну, и ты, стал-быть, здоров будь, паря! Ссылочный?

– Ссылочный, – киваешь ты, двумя руками стаскивая с головы шапку.

– А кличут как?

– Дуфуней кличут. Дуфуня Друц.

– Чаво?

Бедолага, он аж слюной подавился. А баба – ничего, съела.

Бабы, они живучей.

– Зовут – Дуфуня. А по фамилии – Друц.

– Дуфуня… Это по-вашему, по-варнацки, што ли?

– Да нет, просто имя такое. От рождения, – ты пожимаешь плечами.

В спине снова щелкает. Короткая боль. Нет, отпустило…

– Вот ить окрестили! – сочувственно качает головой хозяин. – Дуфуня! Не, я тебя лучше Друцем звать буду.

– Зови, – тебе действительно все равно.

– Ну а я, стал-быть, Филат. За стол садись, што ли? Чекалдыкнем за знакомство…

– Я те щас "чекалдыкну", мерин сивый, ухватом по загривку! – мгновенно взвивается молчавшая до сих пор Филатова жена. – Только б зенки с утра залить, кочерыжина!

Справедливости ради надо сказать, что утро давно кончилось, и мглистый день успел перевалить за полдень. Впрочем, вслух этого говорить ты не стал: последнее дело – с порога пререкаться с хозяйкой дома!

– Да ты што, Палажка, сдурела?! Ить паря с морозу, сугреться ему надоть!

– Чаем пущай греется! – отрезала Палажка. Обернулась к ссыльному:

– Чай есть? А то не напасемся…

– Есть, – непослушное, окоченевшее лицо твое с трудом сложилось в некое подобие улыбки. – И чай есть, и солонина, и сухари, и даже сахара фунт – пайку на две недели вперед выдали.

Скинул котомку, начал развязывать узлы. Руки не слушались. Ты прекрасно знал, что это – не только от мороза. А дальше будет еще хуже… дальше будет всегда хуже, и никогда – лучше.

Никогда.

– Ну вот, дура-баба, а ты водки жалеешь! – попрекнул жену Филат, жадно наблюдая, как ссыльный выкладывает на стол содержимое своей котомки. – Ну, Пелагея, ну, окстись, што ли…

– Ладно уж, ему – налей. А себе – на донышке! Чай, не ты с мороза пришел!

– Да будет тебе, разоралась… Тащи кашу, стал-быть, обедать будем. Эх-ма, жисть наша, пропащая…

"Это точно," – подумал ты, медленно расстегивая крючки армяка.

Сивуха обожгла горло, горячим комом ухнула в желудок. На глазах выступили слезы. Да, отвык ты от хмельного, Друц-лошадник, Валет Пиковый, за пять-то лет строгой каторги, отвык едва ли не вчистую. А раньше, бывало…

Забудь, морэ[4] !





Забудь о том, что было раньше; само слово проклятое "раньше" забудь! Прошлое – отрезанный ломоть; гнить тебе отныне здесь, на поселении, пока копыта не отбросишь, а ждать этого – по всему видать, что рукой подать…

Распухшие пальцы лишь с третьей попытки уцепили кусок солонины, кинули в рот – загрызть.

– Ниче, паря, щас полегчает. Давай-ка, стал-быть, еще по одной!

– Я те што баяла, пьянь кудлатая?! Я т-те што, кочерыжина?!

– Ладно, ладно… вот ить ведьма! Наградил боженька…

Рядом усердно стучало деревянными ложками все многочисленное семейство Луковок. Чавкали, давились, то и дело зыркая на ссыльного любопытными глазенками.

– И кудыть это Акулька запропастилась?

– А кудыть дуре деться? Ить жрать захочет – прибегит!

Хлопнула дверь. Пелагея обернулась к блудной дочери, и Филат, воспользовавшись этим, мигом хлюпнул в обе ваши кружки мутного пойла из четвертной бутыли, заткнутой комком пакли. Заговорщицки подмигнул; оскалился, стал-быть, со значением. Ты подмигнул в ответ – и едва успел в последний момент перекрыть знакомую волну, начавшую вздыматься из глубины, от низа живота и выше, к сердцу.

Плохи дела твои, Друц-лошадник! А ведь за пять лет, друг ситный, ром сильванский, так и не приучился "в лоб" жить, без финтов. Знаешь, серьезный финт для тебя сейчас – верная смерть. Да и по крохам: разок, другой, третий – и сгоришь. Страшно сгоришь, и думать страшно, а думается. Вот и сейчас едва само не плеснуло наружу – глаза отвести вредной бабе…

Со второго раза хмель ударил в голову. По телу расползлось приятное тепло, пальцам вернулась малая толика былой гибкости. По крайней мере, удалось легко ухватить ложку, зачерпнуть синюшной, остывшей пшенки с волокнами соленой рыбы.

Акулька – та самая рябая востроносая девка-маломерок, что увязалась за Княгиней, – получив нагоняй от матери, тоже шмыгнула за стол. Немедленно треснула по лбу ложкой одного из братьев, что попытал счастья стащить у нее сухарь – и пошла, давясь, глотать кашу, блестя на Друца влажным птичьим глазом.

Хозяйка подозрительно покосилась на мужа и ссыльного. Однако сивухи в кружках давно и след простыл. Вздохнула Пелагея, безнадежно махнула рукой и вновь уселась на лавку.

– Ты, паря, стал-быть… – Филат весело дернул углом рта. – Дровишек наколоть подсобишь? опосля жрачки?

– Подсоблю.

– Ну, вот и лады…

В дровяном сарае Филат, воткнув в колоду топор, щербатый, как Филатова ухмылка, глумливо хохотнул. Извлек из-под накинутого поверх рубахи дубленого кожуха знакомую бутыль.

Где и прятал-то, родимую? Души ведь в мужичонке на алтын с полушкой!

– Мы хучь в арестантских ротах и не парились, но тоже кой-чего могем! – осклабился хозяин. – Я и сухарей призаначил, солонинки чуток… Ну што, паря, за конец твоей каторги, за жисть вольную, новую!

"Да уж, вольную! Вольнее некуда… ходи, чалый, ходи кругом, куда повод пустит!.."

Из посуды в сарае у Филата, запасливого насчет всего, что касалось выпивки, нашлась пара туесков из заскорузлой бересты. Выпили, захрустели сухарями. В сарае было холодно – не в пример холодней, чем в избе; в щели то и дело врывался колючий ветер, озоровал по углам, задувал снежную пыль.

– Топором помашу. Согреюсь. Да и твоя пусть слышит: работаем.

– Помаши, помаши! – охотно согласился хозяин.

Поначалу топор едва не вырвался из рук, – запястья отозвались плохим, стеклянным хрустом! – так что Филат даже отшатнулся в испуге.

– Чего балуешь, паря?! Зашибешь ить, варначина!

Ты не ответил; ухватил топор покрепче. Вскоре дело пошло на лад. Когда на лбу наконец выступила испарина, в углу сарая уже высилась изрядная горка свеженаколотых дров. Филат тем временем, похоже, успел оприходовать новый туесок сивухи – по крайней мере, раскраснелся он не хуже тебя самого, хоть и не взмахнул топором ни разу.

4

Родич, единоплеменник; в некотором смысле – земляк (ром.).