Страница 38 из 39
– Как? как жила?!
– Ну, так… кабаки, нумера… баре ручку целуют… што, кажный божий день?!
Господи, вот о чем он думал! Не о морге, где едва не стравил при виде изувеченной Ленки-Ферт; не о презрительной снисходительности усача-жандарма – о роскоши! Кабаки, нумера… баре – ручку… Что он видел в своей жизни, несчастный лешак, если ему объедки на кухне "Картли" и дешевый нумер с клопами за сад эдемский пригрезились?!
– Ленку видел? – спросила ты, кутаясь в обтрепанный платок. – В покойницкой? тоже хочешь – туз над бровями?!
– А-а, – отмахнулся парень, звонко прихлопнув комара на лбу, как раз в том месте, куда ему был обещан бубновый туз. – Однова живем…
Он подумал.
– Знаешь, Рашеля… я на днях куру резал. Кинул на колоду, топоришком тюкнул – а она возьми да и вырвись. Зачала по двору гасать, без башки-то. А я смотрю и мыслю: чем я лучше той куры? Так до гробовой доски и пробегаю по селу… безголовым. Да, вот еще: што такое "прут"?
– Прут? – удивилась ты. – Ну, ветка такая… тонкая.
– Не-а, про ветку я и сам… Ты когда из покойницкой вышла, с кавалером, как двинулась со двора, так усатый сторожу и брякни шепотком: "Ишь, краля… не в ресторацию ее, а на "прут", да двенадцатой на дюжину!.."
Он ждал ответа, глуповато моргая белесыми ресницами.
Дождался.
– Прут, Сохач ты мой, это железный стержень о восьми вершках. На одном конце – головка, на другом – ушко для замка. И нанизывают на сей стержень от восьми до двенадцати наручников, заклепывают, и ведут так арестантов по этапу. Понял? И о замене "прута" на ножные кандалы ты просишь, как о величайшей милости.
– А-а, – еще раз буркнул парень с полнейшим равнодушием.
Вожжами тряхнул.
XV. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или МИЛ-ДРУЖКИ-ТОВАРИЩИ
Вот, я в беззаконии зачат,
и во грехе родила меня мать моя.
– Ну, товарищ новый, обмывать тебя будем! – хохотнул с порога Карпуха.
Ермолай Прокофьич на "обмыв" не остался. Сослался, что дел невпроворот, и почти сразу уехал. А "артельщики" уже вовсю хлебосольничали: небось, когда еще бывалый человек сюда прибьется! Тут уж сам бог велел – угощение на стол, и засесть до самого до утра, пить-есть да разговоры разговаривать.
– Тебя как звать-то? – поинтересовался третий "артельщик", до того молчавший.
Чистый "анарх" из бомбистов: тощий, кум складному метру, грязный лен кудрей до плеч. На лошадином лице водянисто моргают блекло-голубые лужицы; смотрят не на тебя, а на ангела за твоим плечом. Очки б еще ему, в проволочной оправе… Но нет, очков не носил. Да и жилист был парняга, костистым сложением напоминая тебя самого в молодости; а на дне лужиц пряталась от солнышка некая скрытая сумасшедшинка, тихая бесноватость, так что даже мурашки по спине. Не знаешь, чего ждать от такого: вот сейчас он с тобой водку пьет да балагурит – а через минуту, не меняясь в лице, перо в требуху сунет. Не со злости – так, приспичило вдруг человечка зарезать. И зарезал. Обтер перышко аккуратненько и им же колбаску кровяную… на ломтики.
Мелькнувшее видение было настолько правдоподобным, что ты на миг запнулся, прежде чем ответить.
– Дуфуней отец назвал. А по фамилии – Друц.
– А меня – Петр. Бесфамильный. Ну, будем знакомы?
– А по-варнацки-то как? Кличка, в смысле? – обернулся Карпуха, строгая финкой зачерствелый пирог с рыбой.
Пусть не мажья кодла, пусть "артель", но все равно – это он правильно.
Закон есть закон.
– Бритый. Доводилось слышать?
– Один хрен… Так и будем звать. Я – Карп… ну, или там Карпуха, ежели засвербит. Вон тот ирод – Силантий. А Петюнечку у нас еще Лупатым дразнят.
– Запамятовал, Карп-рыба? за "Лупатого" нос сверну, – равнодушно сообщил Петр.
– А за "Петюнечку"?
– Успеется. Пока тверезый – зови. А как захмелею… сам знаешь.
– Да уж научены! – коротко хохотнул Карпуха и обернулся к тебе. – Ты, Бритый, смекай: прихватил, значит, Петька богомолочку одну, из староверов, на окольной дорожке. Девка ядреная, не шибко-то и противилась, опосля скитских корок; все "Петюнечкой" миляша звала. Так он поначалу зенки пучил, а как сивухи лишку хватил – удавил богомолочку. Мы и охнуть не успели! Даже попользоваться, и то – зась…
Карпуха сокрушенно вздохнул.
– А што, Силантий, давно мы по бабскому делу скучаем?
– Дык это…
Силантий пожал плечищами: где ж взять, коли нету?! Голос у здоровяка на сей раз получился сиплый, нутряной, вместо того дурного писка, который ты слышал раньше. Странный человек был Силантий, и голос у него был странный: разный. Впрочем, это не помешало громиле извлечь откуда-то из угла, одну за другой, три запечатанные полбутылки.
Подумал – и достал четвертую.
– Вдругорядь, Карпуха, разговеемся, – пробасил. – Айда хряпать, нутро зовет.
Стол разбойной "артели" заметно уступал поповскому, но и здесь было чем поживиться. Ценил купец своих работничков… разбойничков.
– Ну, за нового товарища!
Ты кивнул, благодаря, в два глотка выхлебал водку из своей кружки; уцепил шмат копченого сальца. Жизнь? выходит, что жизнь. Не хуже, чем во вшивом Кус-Кренделе! Одна беда: жизнь – до первого серьезного дела, на котором гнуть тебе угол, Валет Пиковый.
Аминь.
– Ну, рассказывай, Бритый. Чем раньше промышлял, за што на каторгу угодил…
– Отчего ж не рассказать? можно. Разве что по второй опрокинем: за фарт наш общий, за девку-удачу, чтоб нос не воротила – и расскажу.
– За удачу – это правильно. Разлей, Силантий…
Язык развязался сам собой. Слова посыпались из тебя – сначала гурьбой, то и дело спотыкаясь, норовя стать наперекосяк (Друц! ты ли мастер рОманы тискать?!) – но потом ты и сам увлекся. Было уже не важно, что "артельщики" не разумеют мажьей квэньи, которой ты обильно пересыпал повествование, и что им не все можно рассказывать, отчего история выходит рваной, лоскутной…
Плевать.
Еще по одной?
И снова: уносит тебя в ночь угнанный конь, сбитая со следа пустячным финтом, проходит стороной остервенелая погоня…
И опять: "Беги! – кричит, умирая под мужицкими кольями, франт Данька-Алый. – Беги, Валет!.. ай, мама…"; он кричит, нет, он уже хрипит, а ты не успеваешь, ты никак не успеваешь, потому что Данька кончается, потому что Закон строг…