Страница 21 из 39
Невидимые нити, связывающие вас, трепещут, пронизывая все тело (тело? душу?!) сладостным ознобом невозможного. Но сейчас для тебя нет невозможного, сейчас ты – бог маленького мирка, Эдемского сада, где живут двое: ты и медведица, которая отныне послушна тебе, которая выполнит все, что ты ей скажешь…
Нити натягиватся.
Вибрируют от напряжения, и дрожь их огнем отдается внутри тебя.
Все. Силы на исходе. Но ты успеешь. Последний посыл, последний приказ, последний финт – и тогда уж точно все. Можно будет расслабиться. И, пожалуй, улыбнуться.
Но это – потом.
После.
– Ну все, все, красавица. Хватит лизаться. Теперь – иди отсюда. Тут люди, тут тебе не место. Лес большой, прокормишься. А сюда приходить не надо. Поняла? Не на-до! Вижу, вижу, поняла. Ты ведь у меня умница, умница и красавица! Давай на прощанье, хором: пиро Можайско дром, хачи ли тэ… вот по большой дороге по Можайской коней я гнал, ах, мама, краденых… Ну ладно, иди!
Прощальный шлепок – и медведица, пару раз оглянувшись через плечо, споро трусит прочь. Нити натягиваются, натягиваются – и начинают рваться, подобно гитарным струнам, отдаваясь дергающей зубной болью. Осталось три… две… одна… а-ах! Последний рывок отозвался особенно сильно. Ты застонал, стиснув зубы. Медведица, больше не оборачиваясь, исчезла за деревьями.
Вот и все.
Теперь можно расслабиться.
Теперь все можно.
Теперь…
Страшная судорога выгибает изнутри, ломая и корежа, твое многострадальное тело – и перед глазами вспыхивает чернота той ночи, которой не будет конца.
Вот теперь – действительно все.
Прими, Господи, душу…
X. РАШКА-КНЯГИНЯ или АЙ, МАМА, ГРУСТНО БЫЛО…
Ты возвращаешь человека в тление, и говоришь:
"Возвратитесь, сыны человеческие!"
– Дру-у-уц!.. ай, баро[9] …
Он лежал – неловко, боком, по-детски свернувшись калачиком. Острые колени подтянулись к самому подбородку; струйка слюны липкой ниточкой ползла на плечо, оставляя дорожку садового слизня. Еще теплый снаружи, еще теплый лежал он, улыбаясь, но ледяной изнутри, и душа гулящего Дуфуни Друц-Вишневского, рома сильванского, душа Ефрема Жемчужного, кузнеца из Вильно, душа бродячего цирюльника Франтишека Сливянчика, лихая душенька мага-рецидивиста Бритого…
Сколько имен ни вспомни, подлинных и придуманных, сколько ни назови, выкрикни без голоса в стылое небо – пустая забава.
Гиблая.
Книжная; не наша.
Хрустела душа его коркой ноздреватого наста под сапогами судьбы. Ломалась, топорщилась острыми краями, подтекала грязью, отдав последнее и ни капельки не жалея – ни о чем.
А тело без души, что душа без тела – все едино, и некому оспорить.
– Что ж ты так, Друц? – бессмысленно шептала ты, не замечая остолбеневшей в священном ужасе Акульки, не слыша лошадиного храпа Федюньши, сидящего у бочки прямо в талой луже; ничего, ничего не замечая и не слыша. – Что ж ты так?.. зачем?..
Молчание.
Скорбное; не молчание – панихида.
И лишь далеко, там, в туманной дали, остро пахнущей свеженадрезанным огурцом…
И лишь где-то, по рельсам, стонущим навзрыд, опытной шлюхой под лаской случайного гостя…
И лишь от полустанка к полустанку, от безысходности к надежде, пугая галок утробной отрыжкой гудка…
…колеса, колеса, колеса…
Поезд.
Ближе.
Рядом.
Так и открылось вдруг глазам – не тем, что блестят напоказ стыдной, непрошенной слезой, а другим, видящим, но невидимым для слепых ветошников: перрон. Мордвинский перрон. Теснятся ожидающие, голосят кряжистые носильщики, выпячивая казенные бляхи. Бабы варенцом торгуют, пирогами, курами; мальчишки шныряют. Чемоданы, баулы грудами. Оркестр гремит медью. Все как везде. И сходит на тот перрон, легко неся в руке дорожный портплед, молодая женщина – видишь, Княгиня? нет, ты и впрямь видишь?!
"Вытащу, мать! Разобьюсь, холера ясна, а вытащу!.. сыграем еще в четыре руки?!"
Ах, Ленка-Ферт, упрямица ты моя!.. спасибо, что не послушалась, Девятка козырная, свою Даму Бубен. Не за себя спасибо. А Мордвинск – это ведь рядом… это уже рукой подать для законного марьяжа.
Помнишь, Ленка, какой я была?
А ты сама, Княгиня, ты помнишь?!
Помню.
Такая и есть.
Вскинула голову.
Повела взглядом, рассыпав искры по лужам.
Грязь – в паркет.
Лужи – в восковые потеки.
Прошлась балетной примой, пробуя марьяж.
Свечи! – и сотни канделябров, шандалов, розеток из старого серебра… везде: на замшелых стенах изб-конторянок, в черном зеве лабаза, в кедровнике по левую руку, по верхнему краю бочки с водой!
Есть.
Скрипки! – и клесты на ветках сами себе поразились: куда там курским соловьям, куда там Яшке Хейфецу, венскому кумиру!.. поем, братцы, трепещем горлышком, ведем кантилену всем на зависть!
Марьяж длился.
Оркестр! – и безумная капель рояля бросилась вниз головой с еловых ветвей, чтобы вместо смерти окунуться в совиное уханье контрабаса; гобои пузырями всплыли из неблизкой Шавьей трясины, навстречу гобоям откликнулись солнечные трубы, звонко скользя бликами по верхушкам леса – недоигранный вальс мсье Огюста Бернулли, последнего властителя душ, который насмерть запомнила ты перед каторгой, вступил в свои права.
Время.
Пока марьяж длится.
– Вставай, баро!
Не слышит. Не хочет слышать. Лежит; не лежит – уходит.
– Погоди, баро!
Услышал.
Остановился.
– Вставай, говорю!
Лежит. Не лежит – стоит, ждет. Вот-вот дальше отправится: на последнюю откочевку. Упрямый попался… да только с каких это пор Валет Даму переупрямит?!
– Иди ко мне!
Ну вот, послушался. Идет. Не идет – встает. Сперва тяжко вздрогнув остывшим телом, хрустнув мертвой валежиной; затем – на четвереньки, ткнувшись в грязь кудлатой головой.
– Ну?! Долго мне ждать?!
На колени.
Это правильно, Друц: перед Дамой – на колени.
Это ты верно понял.
А теперь – вставай.
– Пляши!
Стоит. Не стоит – ждет. Когда отпустят. Никогда, баро, никогда не отпустят; вернее, когда-то, но не сейчас. А сейчас: раз-два-три, раз-два-три, и неважно, что вальс лишь недавно утратил постыдный титул пляски развратников, совершенно неважно, потому что скрипки… и гобой… и шелест, шуршание шелка – чш-ш-ш, не мешайте…
9
Баро ("большой"), или баро шэро ("большая голова") – в ромских таборах так звали вожаков или уважаемых людей. Отсюда наслоение "барон" – в том же значении.