Страница 11 из 16
Он ни слова не сказал о своем подарке – льняном платье, которое она надела сегодня впервые. Но его взгляд, и тон, и весь его вид говорили об искреннем восхищении. Сам он был одет в темный костюм с «бабочкой». Значит, на чашку вечернего чая в своем же доме принято было одеваться именно так.
В дверях гостиной Ева остановилась перед картиной в золоченой раме, занимавшей чуть не всю стену большой комнаты. В серо-коричневом глубоком свете, словно льющемся изнутри полотна, тускло поблескивала неширокая река, вдалеке темнели плавные линии гор. Весь этот простой пейзаж был словно увиден какими-то другими, теперь уже невозможными глазами…
– Это не моя работа, – улыбнулся Вернер, останавливаясь рядом с гостьей и тоже глядя на картину.
– Я поняла, – засмеялась Ева. – То есть я, конечно, не слишком разбираюсь в хронологии, но ведь, кажется, это восемнадцатый век?
– Середина семнадцатого, – кивнул он. – Рейсдаль. Знаете, был такой голландец? Мне кажется, ему нет равных в речных пейзажах. Он один умел так передавать пленительное однообразие рек… А эта картина была единственным приданым моей матери – впрочем, очень недурным приданым, – когда она выходила замуж за моего французского отца. Все Шварценберги считали ее брак мезальянсом, – улыбнулся Вернер. – Были сомнения в истинности отцовского графства и этой милой частички «де» в его фамилии. То есть все, конечно, подтверждалось бумагами, однако для маминых двоюродных бабушек титул, появившийся всего лишь при Наполеоне, значил очень мало. Но что поделать – бедность, бедность! В сорок пятом году у мамы не осталось ничего, кроме генеалогического древа и вот этой картины, а отец вышел сухим из войны. Однако прошу вас к столу, милая Ева, вам наверняка скучно слушать эти династические бредни.
Он сделал приглашающий жест, и Ева подошла к столу, накрытому для чая. Фарфоровые чашки с вензелями казались такими же прозрачными, как облака на картине Рейсдаля, и так же, как река, серебрились на столе приборы.
– Почему же, мне вовсе не скучно, – возразила она. – Но это так странно! Современный город, современный ритм – и вдруг этот ваш дом, и вы рассказываете совсем о другой жизни: мезальянс, династии…
– Наверное, – пожал он плечами. – Любимый наш венский разговор – вот именно о мезальянсах, фамильных древах, былом величии империи. Усталый дух! А по сути, ведь все это ровным счетом ничего не значит. Мама была несчастлива с отцом совсем не потому, что его титул не восходил ко временам Бурбонов.
– Они разошлись? – осторожно спросила Ева.
– Да, – с улыбкой кивнул Вернер. – Она вернулась в Вену в пятидесятом году, мне тогда было два года. Так что это для меня совсем не болезненные воспоминания, Ева, – добавил он. – Вы зря так трогательно боитесь меня ранить вашим вопросом.
«Черт знает что! – сердито подумала она. – И когда только я научусь вести себя сдержаннее?»
После чая они еще немного посидели за столом. Вернер рассказывал о Провансе, куда каждый год ездил на старинное замковое кладбище, чтобы навестить могилу отца, о недавней выставке в вилле «Гермес» в Венском лесу, еще о каких-то милых и простых вещах…
– Да, мои работы! – вспомнил он. – Вы хотите на них взглянуть?
– Ну конечно, – кивнула Ева. – Я ведь для того и пришла.
– Да? – усмехнулся он. – Что ж, пойдемте.
Квартира была невелика, но отделана со всей тщательностью безупречного вкуса. Даже не отделана, а отреставрирована: в ней совершенно не чувствовался современный дух. Еве показалось вдруг, что они идут не по коридору, а прямо по ветви генеалогического древа.
Мастерская располагалась в небольшой, но самой светлой комнате.
– Ну вот, дорогая Ева, – сказал Вернер, распахивая резные дубовые двери, – вот и цель вашего визита.
Картин, как он и говорил, было немного: несколько холстов, офорты, рисунки, сделанные, кажется, темперой. Но и то, что она увидела, впечатляло.
Ева вглядывалась в очертания предметов на небольшой гравюре. Они были странными, похожими на виденья: человеческие силуэты как облака клубились в узких городских небесах, между шпилями соборов.
– Это Вена? – наконец спросила она, взглянув на Вернера.
Тот смотрел не на картину, а на нее.
– Да, – кивнул он. – Я бы сказал: человеческий дух в контурах венских улиц. Сгустки силы и сгустки усталости. Усталого европейского духа. Но я не люблю объяснять картины, – улыбнулся он. – По-моему, искусство не должно требовать комментария. Вы не согласны?
– Согласна, – кивнула Ева. – Я люблю, например, то, что делает Полина. Это моя сестра, она тоже художница, я вам говорила? Я не всегда понимаю ее картины, но комментария к ним все равно почему-то не требуется. И к вашим тоже, Вернер.
– Спасибо, – сказал он, помолчав; в его голосе не чувствовалось ни обычной его вежливости, ни иронии – только ясное, ничем больше не скрытое чувство. – Ева, я… Вероятно, я давно должен был сказать вам, но не решался. Поймите, я очень скован в сфере открытых чувств… Ведь вы, кажется, тоже?
Ей показалось, что Вернер задал этот вопрос только для того, чтобы отдышаться. Он побледнел так, словно они стояли не в комнате, насквозь пронизанной солнечными лучами, а в подземелье без воздуха и света.
– Да, я тоже, – произнесла Ева; мгновенно мелькнула жалость к нему, к этой впервые проявившейся, такой необычной для него беспомощности. – Не всегда, но… иногда.
Она боялась, что он спросит сейчас, что значит «иногда», и она не сможет ему ответить: вот сейчас как раз и есть тот случай, когда она чувствует себя скованно, потому что…
Но Вернер ни о чем не спросил. Вместо вопроса он произнес, прямо глядя ей в глаза:
– Я люблю вас, Ева. Это не вчера со мною случилось, и скрывать дольше… Зачем?
И вдруг она поняла, что впервые в жизни слышит признание в любви. Денис никогда не говорил ей о любви, а муж… Говорил ли муж? Кажется, сказал только – тогда, в первую ночь, – что она стала ему дорога, что он не мыслит своей жизни без нее и что это серьезно, он проверил свои чувства. И потом повторял не раз именно это: «Евочка, я не могу без тебя».
Но о Льве Александровиче Ева сейчас не думала. Она боялась поднять глаза на Вернера и понимала почему.
– Меня сдерживало, конечно… Я не мог позволить себе… – с невозможной в его голосе сбивчивостью произнес он. – Ваш супруг… И потом, я все время думал: связать свою жизнь со мной – это было бы для вас слишком большим жизненным поворотом, вас слишком многое привязывает к дому… О, мой Бог! – вдруг улыбнулся он. – Связать свою жизнь со мной! Моя самоуверенность вас не оскорбила?
– Н-нет… – с трудом выговорила Ева. – Дело совсем не в этом, поймите, Вернер, прошу вас, а только в том, что я…
И тут она почувствовала, что ничего не сможет ему объяснить. Да, дело не в том, что он кажется ей самоуверенным. Боже мой, да какая же самоуверенность, совсем наоборот, ведь он… И не в том дело, что… Мысли перепутались в ее голове, еще не успев сделаться словами.
Она не могла ему объяснить, что же сдерживает ее так сильно, так неодолимо! Нет, могла…
Она знала, что не любит его, и дело было только в этом.
Ева даже сомнений никаких не испытывала, хотя всю свою жизнь она всегда в чем-нибудь сомневалась. Она не любила этого умного, тонкого и талантливого человека, и необходимость вот сейчас сказать ему об этом приводила ее в смятение.
Впервые за все время знакомства с Вернером Ева обрадовалась, что он так легко читает ее мысли по лицу. Может быть, он сам все поймет и не надо будет…
– Помните наш разговор – тот, когда вы рассказывали мне о Пушкине? – вдруг спросил Вернер. – Я перечитал его роман, мне хотелось понять. Это почти невозможно – пробиться через перевод, я знаю. И все-таки… Вы знаете, мне кажется, что я все-таки понял, почему Татьяна осталась с мужем, в то время как любила другого. Она не создана разрушать, не правда ли? Сила созидания в ней слишком велика, она сильнее любви, если любовь требует разрушения. Извините меня.