Страница 67 из 69
Они немного отступили.
— Ну! Бери, чего ты! Бери! — издевался он надо мной.
Мне и в голову не пришло в ту секунду, что это всё очень похоже ещё на одну дуэль, я только опасливо подумал, не ударит ли он меня ножом в горло, когда протяну руку за “белочкой”.
Этот высокий и некрасивый, вне всякого сомнения, знал из своего блатного опыта что-то очень точное и нехорошее о людях, и знания его, по-видимому, подсказывали ему, что я не решусь взять нож, что мои пластилиновые пальцы просто не смогут этого сделать. Он (как я думаю теперь, много времени спустя) почувствовал во мне нечто, о чём как-то раз говорила Лиза: “Были у нас в секции такие ребята: с виду сильнее других, а потом начинали проигрывать…”.
Но я уже летел с площадочки над Павелецким вокзалом, и я взял “белочку”. Тем не менее ног своих я по-прежнему не чувствовал и даже удивлялся, как это я вообще до сих пор стою и не падаю.
Игнат убрал нож от моего горла. Он торжествовал — я делал всё, что он приказывал мне, и ему становилось всё интереснее и интереснее.
— Тебе будет не очень больно, — сказал он. — Я не больно тебя зарежу.
Я долго, бесконечно долго вынимал лезвие из перочинного ножа.
— Чуть меньше, чем моё сажалово, да? — словно бы удивляясь вместе со мной, сказал высокий, повертев передо мной тускло блеснувшей финкой с длинным и широким лезвием, имевшим посередине желобок кровостока.
Я поглядел на блеск финки и на тень желобка, пытаясь отряхнуть липкое предчувствие глубокой режущей боли в животе и горячей крови, которая непременно должна была хлынуть из раны.
Я уже сделал полшага и летел вниз, в холодную безответную черноту; я уже взял нож и решился на драку; но страх и слабость делали меня не бойцом, а чем-то вроде думающего барана, единственное достоинство которого в том, что смерть он принимает вполне осознанно и по своей воле. Вся жизнь, которая, как утверждают, должна была пронестись передо мной, почему-то медлила проноситься; вместо этого мимо неслись тысячи каких-то мелких, пугливо на меня оглядывающихся мыслей; я даже не вспомнил в те секунды, что, быть может, именно такие люди убили отца; если я и думал о чём-то сколько-нибудь связно и устойчиво, то мысли эти были о Лизе.
Но для того, чтобы перестать быть бараном, я должен был забыть и о ней.
— Может, поменяемся? — предложил высокий.
— Нет, — сказал я громко, чувствуя, как одна простая и безумная мысль (Драться!) в одно ослепительное мгновение вытеснила из сердца абсолютно всё.
Я забыл о боли в животе от врезающегося в него ножа, я забыл о Лизе, и я совершенно перестал думать о том, что никто не увидит и никогда не узнает, как я вёл себя в темноте большой деревянной беседки, один, окружённый каким-то случайным отребьем… Был ли я смел, или дрожал, сутулился, как Азамат, или спокойно улыбался, как Злобин… Я вообще перестал думать.
Я забыл даже о том, в каком городе я тогда находился и какое время года было. Ощущение было такое (оно было знакомо мне, и я безумно обрадовался, встретившись с ним, с этим ощущением, как будто это и был недостающий мне свидетель) — словно в своём бараньем падении в пропасть я вдруг стал на крыло и почувствовал твёрдый и упругий воздух под собой.
Всё зазвенело вокруг, я чуть было не захохотал.
В ноги вернулось чувство земли и устойчивости.
Я пригнулся, как на борцовском ковре, раскорячившись и расставив руки в стороны, и стал следить за движениями высокого.
Он тоже раскорячился, откинул в сторону руку с финкой, и мы медленно пошли кругами. Наверное, Игнат посерьёзнел в тот момент, но мне было уже наплевать на его чувства и переживания, потому что теперь я хотел убить его и знал, что я это сделаю.
Только нужно внимательно следить за движениями его ног в тёмных брюках, заправленных в зимние сапоги, за его плечами, не упуская блеска глаз, изменения дыхания и всего того неуловимого, что безошибочно даёт знать о намерениях противника.
Выбрав момент, я резко качнулся вправо, делая обманное движение и намереваясь подхватить высокого за ногу, опрокинуть и ударить в него “белочкой” — и в это мгновение весь мир, сосредоточившийся для меня в отсыревшей и прихваченной морозом детсадовской беседке, в качающейся слева финке и в Зое Ивановне, смутно темнеющей на скамейке промеж двух хулиганов, весь мир с невероятной глубины треском раскололся у меня в голове.
На мгновение исчезло вообще всё — и все чувства, осязание, зрение и слух, слились в какие-то молниеподобные чёрно-блестящие зазубрины. Затем глаза открылись, и расколовшийся мир поплыл мягко и беззвучно куда-то вверх и в сторону, у самого лица я увидел медленно подплывающий к глазам носок сапога и медленно потянул руку, чтобы закрыть лицо от удара…
23
Очнулся я в больнице, ночью.
То, что была ночь, я понял сразу по особенным, непохожим на дневные, голосам медперсонала, которые нехорошим и вкрадчивым эхом разносились вокруг: в коридоре и в неясного назначения большом квадратном помещении, в котором я находился. В помещении был очень высокий потолок, стеклянные шкафчики, всякая медицинская амуниция, мелькавшая в глазах, и посередине твёрдо стоял стол, сильно напомнивший почему-то разделочный — мне даже показалось, что поверхность стола отсвечивает оцинкованным железом.
Пахло лекарствами, резиной и тем сладковатым запахом свежей плоти, который остаётся даже в начисто выскобленной и вымытой подсобке мясника. Меня сильно тошнило.
Сквозь все эти запахи откуда-то справа поднималось дрожащее облако летучей и едкой камфоры — от меня отодвигалось полное (показавшееся мне очень красивым) лицо медсестры или врача. Отстранялась также и грудь этой склонённой надо мной женщины, её полное плечо и полные подмышки, натягивающие складками белый халат.
Меня тошнило. Я лежал на жёсткой кушетке.
Очнувшись, я приподнялся на локте и улыбнулся. В ногах кушетки, недалеко от входной двери, стояла Лиза в накинутом поверх куртки белом халате и, вглядываясь в меня, проводила пальцами под своей мягкой чёлкой.
Улыбаться было немного больно. Я сглотнул тёплую солёную струйку крови, пролившуюся внутрь из разбитого рта.
— Лежи! — вернулось лицо женщины с полными подмышками. — Герой…
Лиза поплыла в сторону, вместе с дверью и зелёной стеной, и стеклянным шкафчиком в углу. Часто вздымаясь и опадая, словно по ребристой поверхности стиральной доски, Лиза отплыла на несколько метров влево, затем резко вернулась на место и снова, покачиваясь и вздрагивая, поплыла в сторону…
Я лёг, свернув голову несколько набок, чтобы можно было смотреть на Лизу.
— Череп, по-видимому, цел… Снимок… Нитки… — переговаривались женщины в белых халатах и высоких накрахмаленных чепчиках. — Скорее всего били отрезком трубы или чем-то гладким, но не очень тяжёлым…
Лиза молча кивнула этим женщинам и одними губами что-то неразличимое шепнула мне, делая при этом такое движение, как будто не выговорила, а сдунула слова со своих губ. Пёрышко её слов летело ко мне, и мне было всё равно, что значат эти слова, хорошо было просто от того, что пёрышко летит.
— Если бы это был ломик… — полная медсестра боком подошла к кушетке.
Она вполоборота оглядывалась на меня, держа в руках что-то, занимавшее её внимание.
— Если бы это был ломик, пришлось бы тебе железку вставить в голову.
— Помнишь, как зовут? — спросила другая женщина, что-то делавшая у разделочного стола.
— Меня? — сипло произнёс я и прокашлялся.
— Нет, меня. Меня зовут Евгения Давыдовна, я это хорошо помню…
— Андрей Алексеевич, — сказал я, испытывая вдруг непреодолимое желание потрогать рукой саднящее место на голове и начиная припоминать происшедшее.
— У-у-у, — тихонько простонал я, по привычке принимая за похмелье очередное возвращение души в тело.
Затем, ни с того ни с сего, неудержимое веселье накатило на меня. “Орешек знанья твёрд!” — сказал я, потянувшись рукой к голове и засмеявшись.