Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 69



В то время, в которое происходят ключевые события настоящего повествования, Серёжа, как я уже упоминал, выглядел страшно. У него не хватало нескольких передних зубов, он пытался как-то отвлечь внимание от этого недостатка и время от времени отращивал усы, но всё равно — результат это давало малоутешительный, потому что с усами необъяснимым образом Серёжа начинал походить на человека с заячьей губой. Переносица его была искривлена переломами, под глазами свисали огромные, почти никогда не сходившие, мешки, волосы от недостатка витаминов высохли и свалялись и, даже вымытые, производили какое-то тифозное впечатление. Тело его было измождено, навряд ли он, при своём ненизком росте, весил более пятидесяти килограммов, и было удивительно, с каким упорством в этом теле живёт неумолкающая похоть. Ещё более я удивлялся тому, что эта похоть продолжала находить довольно привлекательные объекты для своего удовлетворения. Кроме Зои Ивановны (которая как бы не считалась), я знал трёх-четырёх симпатичных студенток, которые, по непонятной мне причине, решались скрашивать ночи (или дни) этого циничного и глубокомысленного монстра.

Черноспинкин, как и все почти, принадлежавшие к своеобразной литобщаговской когорте избранных (или отверженных, как посмотреть), был значительно старше обыкновенного студенческого возраста, и у него было прошлое.

В этом прошлом он жил в каких-то диковатых северных краях, учился в кулинарном училище, занимался боксом и был, как он иногда с печалью и неторопливым достоинством вспоминал в очень пьяном состоянии, неотразимым красавцем. Однажды, кажется год спустя, мне случайно попали в руки фотографии двадцатилетнего приблизительно Черноспинкина. На них был спокойно улыбающийся поджарый парень, несколько сутуловатый, с сухими сильными плечами и открытым, правильным и мужественным лицом. “Так он, получается, не врал…”— подумал тогда я.

Когда-то Черноспинкин писал неплохие стихи и мечтал, что, может быть, снова будет писать. Он любил Георгия Иванова и Ходасевича, последнего, скорее всего, за родство во вкусах и некоторую жёсткость. А об Иванове он говорил: “Умён, но сдержанно изнежен”.

Серёжу Черноспинкина уважали. Старая гвардия по старой памяти, а новые люди и молодёжь, — подражая этой самой старой гвардии.

Уважение это шло оттого, что Серёжа был неизменно прям и бесстрашен в выражении своего мнения или отношения к кому бы то ни было. Вежливости в обычном понимании этого слова от него нельзя было ожидать. Вертлявых и выкручивающихся он различал с первых же секунд и как бы складывал их на отдельную полку, для них предназначенную. Чем больше он пил, тем многочисленнее роились вокруг эти вертлявые и выкручивающиеся, но Серёжа никогда не становился с ними на одну ногу, а только словно доставал их с отведённой им полки и снова укладывал назад, когда отпадала необходимость в общении с ними.

Были, конечно, времена, когда существовал (подобно салону Гамлета) салон Черноспинкина, в который допускались только прошедшие строгий отбор. Этот салон, в сущности, Черноспинкина и погубил. Все лучшие слишком много пили и, приезжая в общежитие со всех концов страны, стремились попасть к Серёже. Он был по-своему (как-то строго, что пугало новичков) гостеприимен. Люди приезжали, пили по-чёрному несколько дней, затем покидали общагу и где-то там у себя отдыхали и трудились, а к Черноспинкину приезжали новые, и Черноспинкин никогда от пьянки не отдыхал…

В тот день, после того, как я разлил у стола по мутным стаканам чёрно-красное вино, мы присели на край сломанного дивана, причём я скрестил ноги по-турецки на полу, а Черноспинкин вытянул свои вперёд, облокотившись на Зою, как на подушку.

Мы выпили. Потом налили ещё. Зоя Ивановна, шумно выхлебав вино, упала на наволочку с тряпьём. С большим трудом я отказался пить дальше, но почему-то всё не уходил, мне ещё тяжело было оставаться одному, похмельная подавленность была ещё очень сильна.

Затем Черноспинкин стал мычать, широко раскрывая рот с провалами зубов и для выразительности поднимая стакан с остатками портвейна выше головы. Мне это было хорошо знакомо. В определённый момент Серёжа терял дар речи, хотя после этого ещё мог некоторое время пить и двигаться.

Помычав, он уронил стакан и лёг рядом с Зоей, толкнув меня ногой. Зоя Ивановна вдруг потянулась ко мне, схватив меня за плечи, приподнялась и полезла дрожащей рукой в мои брюки, приговаривая: “Присоединяйся к нам, присоединяйся…”.

Кажется, она обиделась, когда я встал и ушёл.

9

На следующий день я снова оказался, совсем уже непонятно для каких причин, в комнате Черноспинкина.



Угрызения трезвеющего человека и чисто физические муки гнали меня по этажам, не давая сидеть на месте. Внутри стоял какой-то непрекращающийся зуд, и в мозгу наступала поскрипывающая ясность — всё было как бы в мелких ссадинках, во всём было какое-то что ли царапание, словно трезвый Андрей Ширяев, по ошибке заживо погребённый, царапался изнутри сквозь тончающие стенки алкогольного склепа.

Черноспинкин встретил меня в коридоре в мятой, незаправленной в брюки и незастёгнутой рубашке, с грязным полотенцем через плечо и со сковородкой в руках. Глаза его превратились в матово отблескивающие чёрные шарики с совершенно собачьим выражением боли. С несколько злобной строгостью он промычал что-то вроде “заходи” и, плавно (как мим) выбрасывая ноги, двинулся по направлению к кухне.

Я зашёл.

В углу с закрытыми глазами лежала Зоя, накрытая до подбородка зелёным ворсистым одеялом со страшными следами на нём, и тяжело дышала. Она никак не отреагировала на моё появление.

Шкафчик у входной двери был распахнут, и на полке, находившейся приблизительно на уровне моей груди, лежал коричневый бумажный пакетик, из которого на пол сыпался мутно-белый рис. Я поднял пакетик и сгрёб с полки пригоршню рисинок, надоедливо прилипающих к ладони.

На столе стояла глубокая тарелка с двумя алюминиевыми ложками в ней.

Я понял, что и Черноспинкин намеревается “выскакивать”. В предполагаемом конце запоя Черноспинкин вспоминал о своём кулинарном образовании и — в состоянии почти невменяемом — из каких-нибудь пищевых остатков начинал готовить еду, справедливо полагая, что для начала следует как минимум поесть. В такие решительные минуты он становился суров ещё более обычного.

Коронным блюдом нищего Серёжи был рис с маслом, луком и овощами, который он умел готовить неправдоподобно вкусно, учитывая те обстоятельства, в которых он этим занимался.

Я стал слоняться из кухни в комнату и назад, то пытаясь помочь Серёже (стойко боровшемуся за овощной плов под осуждающими взглядами разнообразных поэтесс в домашних халатах, занятых мытьём посуды и приготовлением пищи), то выглядывая в холодное и голое окно Серёжиной комнаты, из которого хорошо была видна вся внутренняя часть здания общаги — огромной буквы “П” с подоконниками и водосточными трубами, облепленными снегом.

Затем мы молча, так как Черноспинкин всё равно не мог говорить, съели немного риса, и тут пришёл Гамлет. Он скорбно сел на стул, почему-то подальше от нас, у самого входа, и, разговаривая со мной, косился на Черноспинкина, который, опустившись к дивану и подоткнув повыше под Зоей Ивановной своё подушечное тряпьё, пытался покормить и Зою Ивановну.

Зоя Ивановна открыла глаза, но не понимала, чего от неё хотят.

— Е-э-э… е-э-э… — говорил, тыкая ей в лицо ложкой, наполненной рисом, Серёжа Черноспинкин, что означало “Ешь, Зоя, тебе будет лучше. Ешь, а то умрёшь. Хватит”.

Наконец ему удалось убедить Зою Ивановну, и она открыла рот, и Серёжа непослушной рукой ткнул в этот рот ложку. Почти весь жирно-оранжевый рис рассыпался в складки шеи и в волосы Зои Ивановны, а Зоя Ивановна вдруг резко сомкнула челюсти, крепко закусив алюминиевую ложку. Серёжа подёргал за черенок, но Зоя не отпускала. Он помычал, желая, по-видимому, убедить Зою разжать зубы, — результата не было никакого. Тогда он изо всех сил ухватился трясущимися руками и с неприятным звуком вырвал ложку из Зоиных челюстей.